Назад

ЖАН БОДРИЙЯР

 

ЖАН БОДРИЙЯР

ПРОЗРАЧНОСТЬ ЗЛА

 

 

Перевод Л.Любарской, Е.Марковской

М.: Добросвет, 2000

OCR: TextShare

 

 

 

Коль скоро мир движется

К бредовому положению вещей,

И мы должны смещаться

К бредовой точке зрения.

                 Лучше погибнуть от крайностей,

Чем от отчаянья.

 

ПОСЛЕ ОРГИИ

 

Если бы мне надо было дать название современному положению вещей, я сказал бы, что это - состояние после оргии. Оргия - это каждый взрывной момент в современном мире, это момент освобождения в какой бы то ни было сфере. Освобождения политического и сексуального, освобождения сил производительных и разрушительных, освобождения женщины и ребенка, освобождения искусства. И вознесения всех мистерий и антимистерий. Это была всеобъемлющая оргия материального, рационального, сексуального, критического и антикритического, оргия всего, что связано с ростом и болезнями роста. Мы прошли всеми путями производства и скрытого сверхпроизводства предметов, символов, посланий, идеологий, наслаждений. Сегодня игра окончена - все освобождено. И все мы задаем себе главный вопрос: что делать теперь, после оргии?

Нам остается лишь изображать оргию и освобождение, притворяться, что ускорив шаг, мы идем в том же направлении. На самом же деле мы спешим в пустоту, потому что все конечные цели освобождения остались позади, нас неотступно преследует и мучает предвосхищение всех результатов, априорное знание всех знаков, форм и желаний.

Но что же нам все-таки делать? Мы находимся в состоянии лицедейства и не способны ни на что, кроме как заново разыграть спектакль по некогда написанному в действительности или в воображении сценарию. Это состояние, когда все утопии обрели реальные очертания, и парадокс состоит в том, что мы должны продолжать жить так, как будто этого не было. Но так как утопии все же стали реальностью, мы не можем больше тешить себя надеждой, что нам еще предстоит дать им жизнь. Все что нам остается - тщетные притворные попытки породить какую-то жизнь помимо той, которая уже существует. Мы живем в постоянном воспроизведении идеалов, фантазмов, образов, мечтаний, которые уже присутствуют рядом с нами и которые нам, в нашей роковой безучастности, необходимо возрождать снова и снова.

В сущности всюду имела место революция, но она проходила не так, как мы себе это представляем. Все, что высвобождалось, получало свободу для того, чтобы, выйдя на орбиту, начать вращение. Слегка уклонившись, можно сказать, что неотвратимой конечной целью каждого освобождения является поддержание и питание сетей. Все, что освобождается, неизбежно подвергается бесконечным замещениям и, тем самым, возрастающей неопределенности и непостоянству.

Ничто (даже Бог) не исчезает более, достигнув своего конца или смерти; исчезновение происходит из-за размножения, заражения, насыщения и прозрачности, изнурения и истребления, из-за эпидемии притворства, перехода во вторичное, притворное существование. Нет больше фатальной формы исчезновения, есть лишь частичный распад как форма рассеяния.

Одновременно существующие центростремительная сила и удаленность всех систем от центра, внутренний метастаз и лихорадочное стремление к самоотравлению заставляют системы выйти за собственные границы, превзойти собственную логику, но не в тавтологическом смысле, а в росте могущества и фантастическом увеличении потенциала, таящего в себе их гибель.

Все эти перипетии приводят нас к истокам и предназначению ценности. Ранее, испытывая смутное желание создать классификацию ценностей, я выстроил некую трилогию: начальная стадия, когда существовали повседневные, бытовые ценности; рыночная стадия, когда ценность выступает как средство обмена; структурная стадия, когда появляется ценность-символ.

Теперь я хочу добавить новую частицу в этой физике микрообразов. После начальной, рыночной и структурной стадий ценности возникает стадия дробления. Начальной стадии соответствовало естественное природное состояние мира, и ценность развивалась согласно существовавшим естественным обычаям. Второй стадии соответствовала эквивалентность ценностей, и ценность развивалась согласно логике торговли. На третьей стадии появляется некий свод правил, и ценность развивается в соответствии с существующей совокупностью образов. На четвертой же стадии - стадии фрактальной, которую мы могли бы назвать также вирусной или стадией диффузии ценностей, уже не существует соответствия чему бы то ни было. Ценность распространяется во всех направлениях, без какой-либо логики, присутствуя в каждой скважине и щели. На этой ста- [11] дии не существует более равноценности, присущей другим стадиям, нет больше самого закона ценности; есть лишь нечто, похожее на эпидемию ценности, на разрастание метастазов ценности, на ее распространение и рассеяние, зависящее лишь от воли случая. Строго говоря, здесь уже не следовало бы прибегать к самому понятию ценности, поскольку такое дробление, такая цепная реакция делает невозможным какое-либо исчисление и оценку. И вновь мы сталкиваемся с ситуацией, аналогичной той, что имеет место в физике микромира: провести расчеты в терминах прекрасного или безобразного, истинного или ложного, доброго или злого так же невозможно, как вычислить одновременно скорость частицы и ее положение в пространстве. Добро не располагается более по ту сторону зла, ничто не имеет определенного положения в системе абсцисс и ординат. Каждая частица движется в направлении, заданном ее собственным импульсом, каждая ценность или часть ее лишь мгновение сверкает на небосклоне лицедейства, а затем исчезает в пустоте, перемещаясь вдоль ломаной линии, редко соприкасающейся с траекториями других ценностей. Такова схема дробления - нынешняя схема нашей культуры.

Когда вещи, знаки, действия освобождаются от своих идей и концепций, от сущности и ценности, от происхождения и предназначения, они вступают на путь бесконечного самовоспроизводства. Все сущее продолжав функционировать, тогда как смысл существования давно исчез. Оно продолжает функционировать при полном безразличии к собственному содержанию. И парадокс в том, что такое функционирование нисколько не страдает от этого, а, напротив, становится все более совершенным.

Таким образом, идея прогресса исчезла, но прогресс продолжается. Идея богатства, которая предполагает производство, исчезла, но производство как таковое осуществляется наилучшим образом. И по мере того, как исчезает первоначальное представление о его конечных целях, рост производства ускоряется. Всякая вещь, теряющая свою сущность, подобна человеку, потерявшему свою тень: она погружается в хаос и теряется в нем.

Здесь начинается порядок, а точнее, метастатический беспорядок размножения путем простого соприкосновения, путем ракового деления, которое более не повинуется генетическому коду ценности.

Спорт уже вышел за рамки спорта - он в бизнесе, в политике, в общем стиле достижений. Все затронуто спортивным коэффициентом превосходства, усилия, рекорда, инфантильного самопреодоления. Каждая категория, таким образом, совершает фазовый переход, при котором ее сущность разжижается в растворе системы до гомеопатических, а затем до микроскопических доз - вплоть до полного исчезновения, оставляя лишь неуловимый след, словно на поверхности воды.

Не является ли успех коммуникации и информатизации результатом того, что социальные отношения не могут выйти за свои пределы, будучи отчужденными? За неимением этого они [21] возрастают в процессе коммуникации, множатся во всем многообразии сетей, натыкаясь на их безразличие. Коммуникация предстает перед нами, как нечто наиболее социальное, это - сверхотношения, социальность, приводимая в движение техникой социального. Социальное же по своей сути есть нечто иное. Это была мечта, миф, утопия, форма, которой присущи конфликты, противоречия, страстность, во всяком случае явление неровное и особенное. Коммуникация же, упрощая "интерфейс", ведет социальную форму к безразличию. Вот почему не существует утопии коммуникации. Утопия коммуникационного общества лишена смысла, потому что коммуникация является результатом неспособности общества преодолеть свои границы и устремиться к иным целям. Это относится и к информации: избыток знаний безразлично рассеивается по поверхности во всех направлениях, при этом происходит лишь замена одного слова другим. Коммуникация осуществляется путем единого мгновенного цикла, и для того, чтобы все шло хорошо, необходим темп - времени для тишины не остается. Тишина изгнана с экранов, изгнана из коммуникации. Изображения, поставляемые средствами массовой информации (а тексты подобны изображениям), никогда не умолкают: изображения сообщений должны следовать друг за другом без перерыва. Молчание - разрыв замкнутой линии, легкой катастрофой, оплошностью, которая по телевидению, например, становится весьма показательной, ибо это - нарушение, полное и тревоги, и ликования, подтверждающее, что любая коммуникация, по сути, есть лишь принудительный сценарий, непрерывная фикция, избавляющая нас от пустоты - и не только от пустоты экрана, но и от пустоты нашего умственного экрана, на котором мы с не меньшим вожделением ждем изображения.

 

 

 

 

 

 

ТРАНСЭСТЕТИКА

 

Мы видим, что искусство повсеместно размножается, а разговоры о нем множатся еще быстрее. В то же время само искусство, с присущей ему гениальностью, авантюрностью, способностью порождать иллюзии и отрицать реальность, противопоставляя ей сцену, на которой вещи подчиняются правилам высшей игры, совершенное изображение, где люди, уподобляясь линиям и краскам на полотне, могут терять свое реальное содержание, ускорять свой собственный конец и в порыве соблазна воссоединяться со своей идеальной формой, будь то даже форма их собственного уничтожения, - это искусство исчезло. Исчезло искусство в смысле символического соглашения, отличающего его от чистого и простого производства эстетических ценностей, известного нам под именем культуры - бесконечного распространения знаков, рециркуляции прошлых и современных форм. Нет больше ни основного правила, ни критерия суждения, ни наслаждения. Сегодня в области эстетики уже не существует Бога, способного распознать своих подданных. Или, следуя другой метафоре, нет золотого стандарта ни для эстетических суждений, ни для наслаждений.

Артистический мир представляет собой странную картину. Будто имеет место застой искусства и вдохновения. Будто бы то, что веками чудесным образом развивалось, внезапно стало неподвижным, ошеломленным собственным изображением и собственным изобилием. За любым конвульсивным движением современного искусства стоит некий вид инерции, нечто, не могущее выйти за свои пределы и вращающееся вокруг своей оси, со все большей и большей скоростью повторяя одни и те же движения.

Говорят, что великое начинание Запада - это стремление сделать мир меркантильным, поставить все в зависимость от судьбы товара. Но эта затея заключалась скорее в эстетизации мира, в превращении его в космополитическое пространство, в совокупность изображений, в семиотическое образование. Помимо рыночного материализма, мы наблюдаем сегодня, как каждая вещь посредством рекламы, средств массовой информации и изображений приобретает свой символ. Даже самое банальное и непристойное - и то рядится в эстетику, облачается в культуру и стремится стать достойным музея. Все заявляет о себе, все самовыражается, набирает силу и обретает собственный знак.

Как все исчезающие формы, искусство пытается возрасти посредством симуляции, но вскоре оно окончательно прекратит свое существование, уступив место гигантскому искусственному музею искусств и разнузданной рекламе.

Одно из огромных преимуществ ящика Кэмпбелла Энди Вархоля в том, что не надо больше задаваться вопросом о красоте или безобразии, о реальном или вымышленном, о превосходстве или несовершенстве, подобно тому, как византийские иконы позволяли не задаваться больше вопросом о существовании Бога, но люди при этом не переставали верить в Него.

Это и есть чудо. Наши образы похожи на иконы: они позволяют нам продолжать верить в искусство, избегая при этом вопроса о его существовании. Таким образом, быть может, следует рассматривать все наше современное искусство как ритуал, придавая значение лишь его антропологической функции и не высказывая никаких суждений эстетического характера. Вероятно, мы вернулись к культурному уровню первобытного общества (умозрительный фетишизм рынка искусства сам является частью ритуала призрачности искусства). [29]

Мы оказались в окружении то ли ультраэстетики, то ли инфраэстетики. Бесполезно искать в нашем искусстве какую-либо связность или эстетическое предназначение. Это было бы подобно стремлению отыскать небесную голубизну среди инфракрасного или ультрафиолетового.

В этом смысле мы, не будучи ни среди прекрасного, ни среди безобразного и не имея возможности судить ни о том, ни о другом, обречены на безразличие. Но по ту сторону этого безразличия возникает, подменяя собой эстетическое наслаждение, ослепление иного рода. Раз и навсегда освобожденные от своих взаимных оков, красота и уродство как бы разрастаются, становясь более красивым, чем сама красота, или более уродливым, чем само уродство. Таким образом, современная живопись, строго говоря, культивирует не уродство (которое еще обладает эстетической ценностью), а нечто еще более безобразное, чем просто уродство, - кич, уродство в квадрате, ибо оно никак не соотнесено со своей противоположностью. Если вы не ощущаете воздействия от подлинного Мондриана, вы вольны творить в манере, более характерной для него, чем он сам. Не имея ничего общего с простодушными людьми, вы можете прикинуться наивнейшим простачком. Освободившись от реального, вы способны создать нечто большее, чем реальность, - сверхреальность.

 

ПОБУЖДЕНИЕ И ОТТОРЖЕНИЕ

Однородность контуров, идеальное пространство, основанное на синтезе и протезировании, пространство неоспоримое, согласованное, синхронное, совершенное - все это представляет мир абсолютно неприемлемый. Не тело противится любой форме трансплантации и искусственной замены, не только сознание живого существа не приемлет этого, но сам разум восстает против синергии, которую ему навязывают, отвечая многообразными формами аллергии. Неприятие, отторжение, аллергия - особый вид энергии. Эта внутренняя энергия, которая заняла место негативизма и возмущения, вызванного несогласием, порождает наиболее необычные явления нашего времени: вирусные патологии, терроризм, наркоманию, преступность и даже те явления, которые принято считать позитивными, - культ успеха и коллективную истерию производства - явления, гораздо более походящие на принуждение избавиться от чего-то, нежели на побуждение создать что бы то ни было. Сегодня мы в большей мере идем к изгнанию и отталкиванию, чем к побуждению в собственном смысле слова. Сами природные катастрофы кажутся некоей разновидностью аллергии, отторжения природой операционного воздействия со стороны рода человеческого. Там, где угасает негативизм, эти катастрофы являют неумолимый символ необузданности, драгоценный символ отрицания. Их вирулентность, впрочем, влечет за собой, посредством заражения, социальный хаос.

Исчезли сильные побуждения или, иначе говоря, позитивные, избирательные, притягательные импульсы. Желания, испытываемые нами, очень слабы; наши вкусы все менее определенны. Распались, неизвестно по чьему тайному умыслу, созвездия вкуса, желания, воли. А созвездия злой воли, отвержения и отвращения, наоборот, стали более яркими. Кажется, что оттуда исходит какая-то новая энергия с обратным знаком, некая сила, заменяющая нам желание, необходимое освобождение от напряжения того, что заменяет нам мир, тело, секс. Сегодня можно считать определенным только отвращение, пристрастие же таковым более не является. Наши действия, наши затеи, наши болезни имеют все меньше объективных мотиваций; они все чаще исходят из тайного отвращения, которое мы испытываем к самим себе, из тайной выморочности, побуждающей нас избавляться от нашей энергии любым способом; это следует считать скорее формой заклинания духов, нежели проявлением воли. Быть может, это какая-то новая форма принципа Зла, эпицентром которого, как известно, как раз и является заклинание злых духов?

Симмель говорил: "Нет ничего проще отрицания. Вот почему ank|x` масса, составные части которой не в состоянии согласовать стоящие перед ней задачи, обретает это согласие в отрицании". Было бы бесполезно побуждать массы к поискам позитивного мировоззрения или к критическим умонастроениям, ибо они попросту этим не обладают; все, что у них имеется, - это сила равнодушия, сила отторжения. Они черпают свои силы лишь в том, что изгоняют или отвергают, и, прежде всего, это - любой проект, превосходящий их понимание, любая категория или рассуждение, которые им недоступны. В этом есть элемент хитрой философии, источником которой служит наиболее жестокий опыт - опыт животных или крестьян: нас-то уж больше не надуешь, мы-то себя в жертву "светлому будущему" не принесем. С такого рода общественным мнением может спокойно сосуществовать глубокое отвращение к общественному порядку - отвращение к претензиям властей на превосходство, к фатальности и мерзости всего политического. Если прежде существовали политические страсти, то сегодня мы наблюдаем необузданность в сочетании с глубоким отвращением к политике.

Эта бесстыдная форма торжествует и в искусстве: множество пошлостей, с которыми мы здесь сталкиваемся, равноценно высказыванию типа: "Нас интересует ваша глупость, ваш дурной [109] вкус". И мы уступаем этому коллективному шантажу, этой изощренной инъекции нечистой совести.

Верно, что ничто не вызывает у нас подлинного отвращения. В нашей эклектической культуре, которая соответствует разложению и скученности других культур, ничто не является неприемлемым. Именно поэтому возрастает отвращение, желание низвергнуть эту скученность, это безразличие к худшему, эту вязкость противоречий. И в той же мере возрастает отвращение, вызванное отсутствием отвращения. В этом - аллергический соблазн отбросить все разом - постепенную интоксикацию и переедание, толерантность, шантаж угрозой разброда и шатаний. И вовсе не случайно так остро встает вопрос об иммунитете, антителах, трансплантации и отторжении. На стадии скудости мы стремимся все поглощать и усваивать. На стадии же избытка встает проблема отторжения и отбрасывания. Всеобщая коммуникация и перенасыщение информацией представляют угрозу для защитных свойств человеческого организма. Это символическое интеллектуальное пространство, где рождаются суждения, не защищено ankee ничем.

Не только я сам не в состоянии решить, что прекрасно, а что безобразно, но даже биологический организм уже не ведает, что для него хорошо, а что плохо. В подобной ситуации все становится неприемлемым, и единственная защита организма - освобождение от эмоционального напряжения и отторжение.

Смех сам по себе чаще всего является естественной реакцией, необходимой для подавления отвращения, которое внушает нам состояние смешения и чудовищной скученности. Мы изрыгаем безразличие, но в то же время оно зачаровывает нас. Мы любим все смешивать воедино, но при этом испытываем неприязнь к смешению. Это - жизненно необходимая реакция, благодаря которой организм сохраняет свою символическую целостность, даже ценой собственной жизни (отказ от пересадки сердца). Почему тела противятся индифферентной замене органов и клеток? И почему клетки при заболевании раком отказываются выполнять возложенную на них функцию?

 

КУДА ЖЕ ПРОНИКЛО ЗЛО?

Терроризм во всех его формах есть трансполитическое зеркало Зла. Единственный настоящий вопрос, встающий перед нами, - вопрос о том, куда проникло Зло. Оно проникло повсюду: анаморфоз всех современных форм Зла бесконечен. (В обществе, которое, встав на путь профилактики и умерщвления своих естественных отношений, обеления насилия, искоренения своих начал и всех проклятых аспектов методами эстетической хирургии, хирургического облагораживания отрицательного, не желает иметь дела ни с чем, кроме четкого управления и дискуссий о Добре, в обществе, где больше нет возможности говорить о Зле, - в таком обществе Зло трансформируется в различные вирусные и террористические формы, преследующие нас.)

Могущество анафемы, сила проклятия исчезли из нашей жизни. Но они снова проявляются в другом виде. Так, Хомейни в деле Рушди не только продемонстрировал свою силу, заставив Запад охранять заложника и в каком-то смысле превратив в заложника весь Запад, но и представил сенсационное доказательство того, что символическая мощь слова может ниспровергнуть все сложившиеся соотношения сил.

Перед лицом всего мира при соотношении всех политических, военных и экономических сил явно не в свою пользу, аятолла располагает одним-единственным оружием, оружием нематериальным, но близким к совершенству: это принцип Зла - отрицание западных ценностей прогресса, рациональности, политической морали, демократии и т. п. Отрицание всеобщего согласия в отношении всех значимых вещей придает ему сатанинскую энергию отверженного, ярость проклятия. Сегодня только он имеет право голоса, потому что он один обеспечивает вопреки всему манихейскую позицию принципа Зла, он - единственный, кто призывает Зло и изгоняет его, кто соглашается воплотить принцип Зла в жизнь посредством террора. Для нас остается неясным, что же руководит им. Зато мы можем констатировать, что, благодаря всему этому, он обладает превосходством перед Западом, где нет возможности призывать Зло, где виртуальное согласие душит малейший негативизм. Наша политическая власть сама по себе есть не что иное, как видимость собственной деятельности. Потому что власть существует только благодаря этой символической возможности указывать на Инакого, на Врага, на цель, угрозу, Зло. Сегодня власть уже не обладает такой возможностью и, соответственно, не существует оппозиции, которая могла бы или желала бы указать на власть, как на источник Зла. Мы стали слишком слабы в том, что связано с сатанинской энергией, энергией иронической, полемической, антагонистической, мы стали обществом фанатически изнеженным или изнеженно фанатичным.

Поскольку мы стремимся изгнать из себя проклятое начало и тщимся представить во всем блеске только положительные ценности, мы стали страшно уязвимыми для малейшей вирусной атаки, в том числе и той, которую предпринимает аятолла, отнюдь не страдающий иммунным дефицитом. Мы можем противопоставить ему лишь права человека - скудный ресурс, который сам по себе является частью политического синдрома иммунного дефицита. Впрочем, во имя прав человека аятоллу в конце концов стали рассматривать как "абсолютное Зло" (Миттеран), т. е. приспособились к его проклятию, вступив, таким образом, в противоречие с правилами просвещенных диспутов. (Ведь сегодня сумасшедшего не считают сумасшедшим. Мы даже не рассматриваем увечного человека в качестве такового, до такой степени мы боимся Зла, до такой степени мы битком набиты эвфемизмами, дабы избежать обозначения. Другого, несчастья, неизбежности.) Не будем удивляться, что некто, способный выражаться литературным и возвышенным языком Зла, вызывает такой приступ слабости западной культуры вопреки требованиям интеллектуалов. Дело в том, что и законность, и добропорядочность, и, наконец, сам разум становятся сообщниками проклятия. Они могут только мобилизовать все средства анафемы, но тут же попадают в ловушку принципа Зла, который чрезвычайно заразен. Кто же выиграл? Конечно же, аятолла. Разумеется, у нас остается возможность его уничтожить, но символически победил именно он, а символическое могущество всегда превосходит могущество оружия и денег. Это своего рода реванш другого мира.

Эффект очарования, притягательной силы и одновременно всеобщего отвращения, вызванный смертным приговором Рушди, похож на феномен внезапной разгерметизации кабины самолета из-за пробоины или трещины в фюзеляже (даже когда она возникает случайно, она все равно похожа на террористический акт). Все яростно стремится наружу, в пустоту в соответствии с разностью давлений между двумя пространствами.

Достаточно пробить брешь, дырочку в тончайшей пленке, разделяющей два мира. Терроризм, захват заложников - это преимущественно тот акт, который пробивает эту брешь в искусственно созданной и искусственно защищенной вселенной (каковой наша вселенная и является).

Весь современный мир ислама, совсем не похожий на тот, что существовал в средние века, мир, который надо расценивать в терминах стратегических, а отнюдь не нравственных или религиозных, сегодня стремится создать пустоту вокруг западной системы (включая и страны Востока), пробивая время от времени единым действием или словом в этой системе бреши, через которые все наши ценности проваливаются в пустоту. Ислам не оказывает революционного давления на западный мир, он не отваживается на попытку обратить его в свою веру или одержать над ним победу; он довольствуется тем, что лишает его стабильности посредством вирусной атаки во имя принципа Зла, которому нам нечего противопоставить, а также путем постоянной угрозы внезапной разгерметизации и исчезновения воздуха ценностей, которым мы дышим, что в охраняемой нами вселенной - нашей вселенной - становится возможным из-за виртуальной катастрофы, порожденной разностью давления между двумя средами. Верно, что немалая часть кислорода уже улетучилась из западного мира через разные щели и отверстия. В наших интересах хранить кислородные маски.

Вопреки общепринятому мнению, стратегия аятоллы поразительно современна. Она гораздо современнее нашей, ибо ее суть в том, wrna{ вводить в современный контекст архаичные элементы: ипе fatwa, смертную казнь, проклятие - все равно, что именно. Все это не имело бы смысла, если бы западный мир был прочен. Но вся наша западная система, напротив, резонируя, погружается в бездну: она служит сверхпроводником этого вируса. Как это понимать? Мы снова наблюдаем реванш Другого Мира: в то время, как мы привнесли в остальной мир достаточно зародышей, болезней, эпидемий и идеологий, против которых архаичные элементы были бессильны, сегодня, когда по иронии судьбы события принимают обратный ход, мы, кажется, остаемся совершенно беззащитными перед маленьким гнусным архаичным микробом.

Заложник сам по себе становится микробом. В своей последней книге "Ремесло заложника" Ален Боске показывает, как частица западного мира, оказавшись в пустоте, не может и даже не хочет вернуться в свою среду обитания, будучи обесцененной в своих же собственных глазах, а более всего потому, что и ее страна, и ее сограждане также унижены своей вынужденной пассивностью, повседневной трусостью, позорными и по существу бесполезными переговорами.

Помимо переговоров каждый факт взятия заложника служит доказательством неизбежной трусости целых сообществ, в случаях, когда речь идет о любом их члене. Это безразличие общества порождает безразличное к нему отношение со стороны каждого индивидуума: именно так мы функционируем на Западе, это и есть политическая беспомощность, которую безжалостно изобличает стратегия захвата заложников. Когда какой-либо индивидуум теряет под собой опору, дестабилизируется вся система в целом. Вот почему заложник даже не может простить обществу того, что из него мимоходом сделали героя, которого однако тут же ловко использовали в своих целях.

Мы не знаем, что творится в голове аятоллы или в сердцах мусульман. Все, что мы можем - это не поддаваться несостоятельной идее, будто во всем этом повинен религиозный фанатизм. Боюсь только, что мы недостаточно вооружены, чтобы принять вызов этого символического насилия в тот самый момент, когда мы пытаемся исключить Террор из воспоминаний о Французской революции в угоду памяти, которая, уподобляясь согласию, все больше походит на громоздящееся сооружение. Что мы можем сделать перед лицом этого нового насилия, если мы пытаемся стереть насилие из своей собственной истории?

Мы больше не умеем произносить проклятия. Мы умеем произносить только речи о правах человека - об этой благоговейной, слабой, бесполезной, лицемерной ценности, которая зиждется на просвещенной вере в естественную силу Добра, на идеализации человеческих отношений (тогда как для Зла не существует иной трактовки, нежели само Зло).

Более того, об идеальной ценности этого Добра всегда говорится в покровительственной, уничижительной, негативной, реакционной манере. Это есть сведение Зла к минимуму, предупреждение насилия, стремление к безопасности. Эта снисходительная и давящая Сила доброй воли помышляет лишь о справедливости в обществе и отказывается видеть кривизну Зла и его смысл.

Свобода слова существует лишь тогда, когда это слово является "свободным" выражением индивидуума. Если же под словом понимать двойственную, сопричастную, антагонистическую, обольстительную форму выражения, тогда понятие свободы слова теряет всякий смысл.

А существует ли право на желание, на необдуманные поступки, op`bn на наслаждение? Полный абсурд. "Право на жизнь" заставляет трепетать все набожные души до того момента, пока из него не выводят логически право на смерть, после чего его абсурдность становится очевидной. Потому что смерть, как и жизнь, есть судьба, фатальность (счастливая или несчастная), но отнюдь не право.

Почему бы не потребовать "права" быть мужчиной или женщиной? Или же Львом, Водолеем или Раком? Но что значит быть мужчиной или женщиной, если на то существует право? Очаровательно то, что жизнь поставила вас по ту или другую сторону, а играть предстоит вам самим. И разрушать это правило символической игры не имеет никакого смысла. Я могу потребовать права ходить шахматным конем по прямой, но какой в этом смысл? Права такого рода просто нелепы.

По жестокой иронии мы дожили до права на труд. До права на безработицу! До права на забастовку! Никто уже даже не замечает сюрреалистического юмора таких вещей. Бывает, однако, этот черный юмор прорывается наружу. Такова, например, ситуация, когда приговоренный к смерти американец требует для себя права на казнь вопреки всем лигам защиты прав человека вместе взятым, бьющимся за его помилование. Это уже становится интересным. В списке прав человека имеются, таким образом, неожиданные разночтения: израильтяне, будучи жертвами во все времена, требуют в качестве права держать у себя преступников. И получить, наконец, официально допустимый уровень преступности.

Нет никаких сомнений в том, что СССР сделал огромный шаг на пути соблюдения прав человека (гораздо больший, нежели это было в Хельсинки или где-либо еще) благодаря Чернобылю, землетрясению в Армении и гибели атомной подводной лодки: этот шаг есть право на катаст- [130] рофу. Главные, основные права - право на несчастный случай, право на преступление, право на ошибку, право на зло, право на самое худшее, а не только на самое лучшее: и это в гораздо большей степени, чем право на счастье, делает вас человеком, достойным этого имени.

Право неизбежно приобретает пагубную кривизну, в соответствии с которой, если нечто само собой разумеется, то всякое право становится излишним, но если в отношении той или иной вещи возникает необходимость установления права, то это означает, что сама эта вещь приближается к своей гибели. Так, право на воду, воздух, пространство "скрепляет подписью" быстрое исчезновение всех этих элементов. Право на ответ указывает на отсутствие диалога и т. д.

Права человека теряют свой смысл с того момента, когда человек перестает быть существом безумным, лишенным своей собственной сути, чуждым самому себе, каковым он был в обществе эксплуатации и нищеты, где он стал, в своем постмодернистском воплощении, самоутверждающимся и самосовершенствующимся. В подобных обстоятельствах система прав человека становится совершенно иллюзорной и неадекватной - индивидуум податливый, подвижный, многогранный перестает быть объектом права; он - тактик и хозяин своего собственного существования, он более не ссылается на какую-либо правовую инстанцию, но исходит из качества своих действий и достигнутых результатов.

 

 

ТЕОРЕМА О ПРОКЛЯТОЙ СТОРОНЕ ВЕЩЕЙ

Есть одно ужасающее последствие непрерывного созидания позитивного. Если негативное порождает кризис и критику, то позитивное, возвеличенное до уровня гиперболы, порождает катастрофу в силу невозможности выделить кризис и критику даже в гомеопатических дозах.

Все, что извергает из себя проклятую сторону своей сути, подписывает себе смертный приговор. В этом и состоит теорема о проклятой стороне вещей.

Энергия проклятой стороны вещей, ее неистовая сила принадлежат принципу Зла. Под прозрачным покровом согласия непрозрачность Зла, его стойкость, одержимость, непреодолимость, энергия изменяют порядок повсюду, проявляясь в нерегулируемом потоке вещей, в распространении вирусов, в ускоренной работе в режиме перегрузок, в выходе за пределы причинности, в эксцессах и o`p`dnjq`u, в полнейшей необычности, в странных аттракторах, в невнятных сцеплениях.

Принцип Зла лишен морали, это принцип неравновесия и помутнения разума, принцип сложности и странности, принцип совращения, принцип несходимости, антагонизма и непреодолимости. Это не есть принцип смерти, совсем наоборот, это жизненный принцип разрушения связей. Со времен рая, которому положил конец сам факт его сотворения, принцип Зла есть принцип познания. Если мы были изгнаны из рая за наказуемое действие, то давайте по крайней мере извлечем из этого все преимущества. Любая попытка искупления проклятой стороны нашей сути, искупления принципа Зла может лишь учредить новый искусственный рай, искусственный рай согласованности, которая и есть истинный принцип смерти.

Исследование современных систем с присущими им катастрофическими формами, с их провалами, апориями, способами достижения успеха и манерой приходить в исступленный восторг от собственной деятельности приводит к новому повсеместному проявлению теоремы о проклятой стороне вещей и к ее воцарению, глобальному подтверждению ее нерушимого символического могущества.

Мир так наполнен позитивными эмоциями, наивной сентиментальностью, канонизированным тщеславием и угодливостью, что ирония, насмешка и субъективная энергия зла в нем всегда оказываются более слабыми. При том ходе вещей, [160] который мы наблюдаем сегодня, любое сколь угодно малое негативное движение души быстро становится тайным. Малейший интеллектуальный намек уже становится непонимаемым. Скоро мы лишимся возможности высказывать какую бы то ни было оговорку. Не останется ничего, кроме отвращения и подавленности.

К счастью, злой гений проник повсюду, воплотившись в объективную энергию зла. Пусть люди как угодно назовут это нечто, прокладывающее себе дорогу: проклятой стороной вещей или странным аттрактором, судьбой или ощутимой подчиненностью начальным данным, - нам не уйти от этого нарастающего могущества, от этой экспоненциальной траектории, от этой подлинной патафизики эффектов, не поддающихся измерению. Эксцентричность наших систем неотвратима. По словам Гегеля, мы существуем в жизни, которая движется внутри самой себя посредством того, что есть смерть. По ту сторону определенных границ нет больше отношений причинности, ведущих к определенному результату, есть только вирусные отношения, стремящиеся от одного результата к другому, а система в целом движется по инерции.

Зло, как и проклятая сторона вещей, возрождается за счет собственного расходования. Это аморально с экономической точки зрения, как аморальна, возможно, неразделимость Добра и Зла с точки зрения метафизической. Это - насилие, совершаемое над разумом, но надо признать жизненность этого насилия, этого непредусмотренного перегиба, который уводит все сущее по ту сторону от предназначенных целей, ставя его в сверхзависимость от другого конечного состояния - какого именно?

Всякое освобождение затрагивает в одинаковой степени и Добро, и Зло. Оно приносит свободу нравов и умов, но оно же дает волю преступлениям и катастрофам. Освобождение права и наслаждения неотвратимо ведет к освобождению преступления.

 

 

 

 

МЕЛОДРАМА РАЗЛИЧИЯ

Но куда же проникли отличия?

Мы пребываем сейчас в оргии открытий, исследований, "изобретения" Другого. В оргии поиска различий. Двустороннего интерфейсного, интерактивного сводничества. Однажды пройдя по ту сторону зеркала отчужденности (стадия зеркала составляет наслаждение нашего детства), структурные различия быстро и нескончаемо распространяются в моде, обычаях, культуре.

Отличие, как и все остальное, попало под закон рынка, спроса и предложения. Оно уподобилось продуктам питания. Отсюда его необычная котировка на Бирже психологических ценностей, на Бирже структурных ценностей. Отсюда и интенсивная имитация Другого, особенно ярко проявляющаяся в научной фантастике, где ключевая проблема всегда состоит в том, каков Другой и где Другой. Но научная фантастика создана по образу и подобию пространства нашей повседневности, где царит необузданная спекуляция и почти что черный рынок отличий и различий. Настоящая навязчивая экологическая идея, охватывающая диапазон от индейских резерваций до домашних животных (нулевая степень отличий!) не считается той, что относится к области бессознательного (это последний символический капитал, берегите его, надолго его не хватит, залежи его не бесконечны). Накопления отличий исчерпываются, мы исчерпали Другого как сырьевые ресурсы (вплоть до того, что, по словам Клода Жильбера, загнали его под обломки от подземных толчков и катастроф).

Оказалось, что Другой создан не для того, чтобы быть уничтоженным, отброшенным, совращенным, но для того, чтобы быть понятым, освобожденным, взлелеянным, признанным. После прав Человека следовало бы учредить права Другого. Впрочем, это уже сделано: существует Всеобщее Право на Различие. Оргия политического и психологического понимания Другого, его возрождение там, где его уже нет. Там, где был Другой, появился Тот же самый.

Интерактивное существо, таким образом, рождается не от новой формы обмена, но от исчезновения социальных связей и отличий. Это тот другой, что появляется после гибели Другого и уже не есть то, что было прежде. Это - результат отрицания Другого.

Сегодня все говорит между собой в терминах различий. Но отличие не есть различие. Можно даже предположить, что именно различия убивают отличие. Когда язык оценивают в системе различий, когда смысл [языкового явления] сводится лишь к тому, чтобы демонстрировать дифференциальный эффект, - в этом случае убивается радикальное отличие языка, кладется конец той двойственности, которая лежит в самой его сердцевине, двойственности знака и понятия, им обозначаемого, двойственности языка и его носителя; из языка устраняется все, что не подлежит устранению: в артикуляции, в смысле, в посредничестве. Устраняется все то, благодаря чему язык по своей сути есть Другой для субъекта, то, благодаря чему в языке существует игра слов, обольстительность материального воплощения и случайностей, символический смысл жизни и смерти, а не только ничтожная игра различий, являющаяся предметом изучения структурного анализа.

Проблема чудовищных форм, которые приобрело здесь отличие, никогда не будет разрешена наставлениями по поводу внутреннего приятия Другого и усвоения различий, поскольку формы эти явились на свет именно по причине этой навязчивой дифференциации, этой фанатичной диалектики "меня и того, что отлично от меня".

Различию нет разумного применения. Это обнаруживает не только расизм, но и все антирасистские и гуманистические усилия, направленные на поддержание и защиту различия. Гуманитарный универсум, универсум различия повсюду оказывается в полном тупике, который является тупиком самого понятия универсума. В качестве свежей иллюстрации можно привести эпизод во Франции с паранджами молодых женщин из стран Магриба, в котором проявилось лицемерие bqeu рациональных аргументации, отвергающих тот простой факт, что решения не существует ни в какой этической или политической теории различия. Потому что само различие есть иллюзия обратимая. Мы разнесли его по всем уголкам земного шара, и вот оно вернулось к нам в неузнаваемом обличьи - исламистском, интеграционистском, расистском; оно вернулось к нам в качестве иррационального, неумолимого отличия. И поделом.

 

 

 

 

НЕПРИМИРИМОСТЬ

 

Принципу связи и примирения противостоит принцип разрыва связей и непримиримости. Из этих двух принципов торжествует всегда принцип непримиримости, ибо по своей природе он постоянно обрекает на провал принцип примирения.

Та же проблема встает и на путях Добра и Зла. Добро заключается в диалектике Добра и Зла. Зло же состоит в отрицании этой диалектики, в радикальном разобщении Добра и Зла, и вследствие этого - в автономии принципа Зла. В то время, как Добро предполагает диалектическую связь со Злом, Зло базируется на самом себе, на полной несовместимости с Добром. Зло, таким образом, оказывается хозяином положения, и принцип Зла, господство вечного антагонизма, одерживает триумф.

Когда мы имеем дело с радикальным Отличием между существами, полами, культурами, перед нами тот же антагонизм, что и антагонизм Зла, та же логика абсолютного непонимания, то же предвзятое мнение в отношении чуждого. А можно ли принять сторону того, что чуждо? Это невозможно в силу самой теоремы о дистанцировании, о все большем удалении тел и умов друг от друга, теоремы, расчищающей место для гипотезы, подобной той, что существует в отношении небесных тел. Это гипотеза вечной изоляции, которая влечет за собой гипотезу неразрешимого проклятия, гипотеза прозрачности Зла, призванная противостоять универсальной утопии об общности. Публично эта гипотеза всегда оспаривается. Но оспаривается только внешне, потому что чем больше вещи стремятся ориентироваться на понимание и универсальную гомогенизацию, тем более насущной становится тема вечной непримиримости, и чем меньше мы осмеливаемся анализировать ее, тем сильнее ощущаем ее непреодолимое присутствие.

Это присутствие становится у нас на пути как грубый, непреодолимый, сверхощутимый, сверхъестественный факт, являющийся, подобно фатальной конфигурации, результатом невозможности диалектической мысли о различии. Нечто похожее на силу всемирного отталкивания, противоположную канонической силе всемирного тяготения.

И эта непримиримая сила присутствует во всех культурах, а сегодня - еще и в отношениях между странами Третьего мира и Западом - от Японии до Западной Европы, от Европы до Америки и даже внутри каждой культуры, в определенной специфике, которая в конце концов одерживает верх. Ни Марокко, ни Япония, ни ислам никогда не станут западными. Европа никогда не заполнит пропасть современности, отделяющую ее от Америки. Космополитический эволюционизм - иллюзия, и, как и подобает иллюзии, она лопается повсюду.

Нет решения проблемы того, что Чуждо. Чуждое вечно и радикально. Не стоит даже высказывать пожелания, чтобы оно было таковым: таковым оно является.

В этом - всеобъемлющая Экзотика. В этом заключается правило мира. Но в то же время это - не закон. Закон являет собой как раз универсальный принцип понимания, отлаженную и упорядоченную игру различий, рациональность нравственную, политическую и экономическую. Здесь же мы имеем дело с правилом, и, как всякое правило, оно таит в себе произвольное предназначение. Возьмем, к примеру, языки, которые совершенно нетерпимы друг к другу. Языки - явление предопределенное: каждый - своим правилом, своим самоуправлением, своей беспощадной логикой. Каждый подчиняется закону коммуникации и обмена, но одновременно - некоей внутренней нерушимой связи и, как языки, они всегда были и навсегда останутся непереводимыми с одного на другой. И звучат они так "красиво" потому, что остаются чужими друг для друга.

Закон никогда не может быть неотвратимым: он являет собой понятие, базирующееся на консенсусе. Правило же неотвратимо, оно - не понятие, а форма, которой подчиняется порядок игры. Так, например, происходит обольщение. Эрос - это любовь, сила притяжения, слияния, связи. Обольщение же - гораздо более радикальное понятие разобщенности, отвлечения, иллюзорности, совращения, искажения сути и смысла, искажения идентичности субъектов и их самих.

Вопреки общему мнению, рост энтропии идет не со стороны всеобщей разобщенности, но со стороны связи и слияния, понимания и любви, со стороны разумного использования различий. Обольщение и экзотика - это избыток Другого, избыток отличия, это помутнение разума тех, кто чужды друг другу по самой своей природе, это то, что неумолимо, то, что являет собой подлинный источник энергии.

В этом мире предопределения Другого все идет извне: счастливые или несчастливые события, болезни, сами мысли. Все команды исходят от сущности нечеловеческой, от богов, животных, духов, магии. Это и есть универсум фатального, которое противостоит психологическому. Если, как полагает Кристева, мы становимся чуждыми самим себе, заключая внутри себя Другого, между тем, как этот процесс принимает форму бессознательного, то верно и то, что в мире фатального бессознательное не существует. Нет универсальной формы бессознательного, как на том настаивает психоанализ, и в этом смысле единственной альтернативой бессознательному подавлению остается фатальное; степень виновности всего сущего должна рассматриваться нечеловеческой инстанцией, существующей поодаль от человечества и избавляющей нас от этой функции.

Проблема Другого в этом фатальном пространстве - это проблема гостеприимства.

Здесь значимость двойственная, ритуальная, драматическая. Кого принимать, как принимать, по каким правилам? Так, наша жизнь состоит в том, чтобы принимать гостей и самим ходить в гости (а не в том, чтобы знакомиться и узнавать друг друга). Этой символической значимости недостает нам в общении - мы больше не oeped`el и не принимаем сообщения, мы лишь расшифровываем их. Сообщения просачиваются, но люди не обмениваются ими друг с другом. Просачивается лишь абстрактная сторона смысла, производя короткое замыкание в цепи двойственной значимости.

Другой - это гость. Не тот, который равноправен с нами и несет в себе различия, но гость чуждый, пришедший извне. И он, с присущей ему чужеродностью, должен быть изгнан. Но начиная с того момента, как он переступает порог моего дома, согласно правилам, его жизнь становится более драгоценной, чем моя. Во всей символической вселенной нет такого отличия, которое могло бы оказаться в ситуации, несхожей с этой. Ни животные, ни боги, ни мертвые не есть Другой. Их поглощает один и тот же цикл. Вне всего этого вы просто не существуете.

Все другие культуры чрезвычайно гостеприимны, они обладают фантастической возможностью абсорбции. В то время, как мы колеблемся между жертвой и тенью Другого, между чистым хищничеством и идеальной признательностью, другие культуры сохраняют возможность заново вернуть в оборот то, что приходит к ним извне, в том числе и из нашей западной культуры, пользуясь при этом своими собственными правилами игры. Они совершают это мгновенно или в течение достаточно длительного времени без всякой угрозы для собственного свода правил или фундамента своей культуры. Именно потому, что они не живут иллюзией универсального закона, они не так неустойчивы, как мы, которые постоянно озабочены внедрением закона и тем, чтобы распоряжаться собой и своими действиями, вкусами и наслаждениями. Варварские культуры не утруждают себя подобной претенциозностью. Быть самим собой лишено всякого смысла, ибо все исходит от Другого. Ничто не является самим собой и не имеет основания быть таковым.

В этом отношении Япония стоит Бразилии или испытавших на себе западное влияние дикарей из "Безумных мастеров" Жана Руша: будучи каннибалами, они оказывают губительное гостеприимство ценностям, которые не были и никогда не будут их собственными.

Могущество Японии - это форма гостеприимства, оказываемая технике и всем иным разновидностям современного стиля жизни (как прежде - религии или письменности), но это гостеприимство не сопровождается ни внутренним психологическим приятием, ни глубиной и сохраняет дистанцию кода. Это гостеприимство в форме вызова, а не примирения или признания. Непроницаемость по-прежнему остается полной. Выражаясь буквально, это - операция совращения, состоящая в том, чтобы отвратить какую-либо вещь (знак, техническое средство, предмет) от ее сути и заставить ее функционировать в другом ключе, или же в том, чтобы перевести ее из области закона (т. е. от понятий капитала, стоимости, экономики, смысла) в область правила (т. е. к понятиям игры, ритуала, церемониала, цикла, повторения).

Японский динамизм не подчиняется ни системе ценностей, ни конечным целям западного мира. Он осуществляется с соблюдением подобающей дистанции и операционной чистоты, которая не считается с идеологиями и верованиями, подчинившими своему ритму историю капитала и техники на Западе Японцы - великие актеры в области технологии, они, сами того не зная, подтверждают парадокс участника технологического процесса, как Дидро подтверждал парадокс комедианта: для достижения наибольшего эффекта необходимо равнодушие и соблюдение правил игры; надо, чтобы ваше подлинное умение пришло к вам извне, из технического каталога или устройства (японские промышленники думают, что в каждом техническом устройстве спрятан бог, придающий ему автономию и истинную гениальность). Надо играть с техникой, как со знаками при полном исчезновении самого предмета, полном эллипсисе смысла, то есть при полной аффектации.

Символические ритуалы способны абсорбировать все, что угодно, в том числе тело капитализма, лишенное органов. Нет экстерриториализации, нет хайдеггеровских спекуляций по поводу отношений с техникой в процессе ее зарождения и существования, нет внутреннего психологического усвоения происходящего. Это игра, которая ведется с Западом на его собственном поле, вызов неизмеримо более эффективный, поскольку его стратегия - это стратегия системы ценностей, позволяющей себе роскошь техники, стратегия технической практики как чисто искусственного изобретения, не имеющего никакого отношения ни к прогрессу, ни к иным рациональным формам. Эта чистая стратегия, эти кропотливые и лишенные эмоций действия, столь отличные от тривиального современного западного стиля, загадочны и непонятны для нас. В этом смысле это одна из форм радикальной экзотики, о которой говорит Сегален, тем более загадочная, что "затрагивает" сверхразвитое общество, хранящее в себе все ритуальное могущество первобытных общин.

Эта форма являет собой каннибализм: она вовлекает в себя, абсорбирует, подражает, пожирает. И афро-бразильская культура также может служить прекрасным примером каннибализма, пожирания современной культуры белых, очередной формы совращения. Каннибализм всегда является высшей формой связи с Другим; к разновидностям такой связи относится и любовь как форма радикального гостеприимства.

 

"ПРЕСЛЕДОВАНИЕ В ВЕНЕЦИИ"

Странная гордость толкает нас не только на то, чтобы овладеть другим, но и на то, чтобы раскрыть его тайну и сделаться для него не просто чем-то дорогим, а фатальным. Сыграть в его жизни роль тайного советчика.

Итак, вы следуете по улице наугад за людьми, за всеми по очереди, быстро и ни на ком не останавливая своего выбора. При этом вы исходите из того, что жизнь людей - это случайный маршрут, обаяние которого в том, что он не имеет смысла и никуда не ведет. Вы существуете, лишь идя по их следам без их ведома. На самом же деле вы, сами того не зная, следуете своей собственной дорогой. Вы совершаете этот путь вовсе не для того, чтобы проникнуть в жизнь Другого или узнать, куда он идет или выследить какого-нибудь незнакомца. Вас прельщает мысль о том, что вы являетесь зеркалом этого Другого при том, что он не знает об этом. Вы получаете удовольствие, ощущая себя судьбой Другого, его двойником на этом пути, имеющем для него какой-то смысл, и этот смысл исчезает, как только этот Другой оказывается не один. Это происходит так, как если бы кто-то, идущий за ним, знал, что он идет в никуда. В каком-то смысле это означает лишить его цели: злой гений ловко проскальзывает между ним и его сутью. Это ощущение столь сильно, что люди часто чувствуют, что за ними идут следом; какая-то интуиция говорит им, что в их пространство проникло нечто, меняющее кривизну этого пространства.

Однажды госпожа С. решает придать этому эксперименту особую значимость. Она решает в течение всего своего пребывания в Венеции следовать за одним человеком, с которым едва знакома. В конце концов она находит отель, где он остановился. Она снимает комнату прямо напротив отеля с тем, чтобы наблюдать за передвижениями этого человека. Она повсюду фотографирует. Она ничего от него не ждет, она не хочет сблизиться с ним. Поскольку он может узнать ее, она меняет туалеты и превращается в блондинку. Но радости маскарада не волнуют ее. В течение двух недель ценой неимоверных усилий она старается не терять его из виду. Она опрашивает людей в лавках, куда он захаживает, ей известны все зрелища, которые он посещает. Она знает даже время его возвращения в Париж и собирается ждать его там, чтобы по прибытии в последний раз его сфотографировать.

Хотела ли она, чтобы он убил ее, чтобы, сочтя эту слежку невыносимой (в особенности потому, что она не рассчитывает ни на что и меньше всего - на сексуальную интрижку), совершил над ней насилие или же, чтобы, придя за ней, как Орфей за Эвридикой, заставил бы ее исчезнуть? Желала ли она, чтобы, благодаря повороту судьбы, он стал ее судьбой? В этой игре, как и во всякой другой, было свое основное правило: не должно было произойти ничего такого, что привело бы к какому-либо контакту или связи между ними. Тайна не должна быть раскрыта, в противном случае она рискует просто превратиться в банальную историю.

Разумеется, для самого объекта преследования в этой слежке есть нечто убийственное, шаг за шагом стирающее его следы. Ведь никто не может жить без собственных следов, равно как и без собственной тени. Тайный советчик крадет у преследуемого его следы, и последний не может не чувствовать окружающего его колдовства. Советчик беспрестанно фотографирует его. Фотография здесь не имеет никакого значения ни для наблюдения, ни для архива. Она просто означает, что в таком-то часу в таком-то месте, при таком-то освещении был некто. И одновременно: не было никакого смысла в его пребывании в данном месте в данный момент; на самом деле не было никого, я следовала за ним и могу вас заверить, что там никого не было.

Интересно знать, что некто ведет двойную жизнь. Поскольку слежка сама по себе составляет двойную жизнь преследуемого, любое сколь угодно банальное существование может оказаться преображенным, а любая сколь угодно исключительная жизнь - опошленной. Но суть в том, что жизнь не может устоять перед влечением к странному аттрактору.

Следует говорить не "Другой существует, я встречался с ним", а "Другой существует, я шел за ним". Встреча, столкновение - это всегда что-то слишком реальное, слишком прямое, слишком бестактное. Встреча лишена тайны. Посмотрите, как люди, которые встречаются, не перестают узнавать друг друга, отвергая свою идентичность (подобно тому, как любящие друг друга люди постоянно говорят о своей любви). Так ли они уверены в себе? Является ли встреча доказательством существования Другого? Нет ничего, что было бы столь сомнительно. Напротив, Другой существует потому, что я следую за ним тайно, потому что не знаю его, не хочу знать, равно как не желаю, чтобы он знал меня. Он существует потому, что, не останавливая на нем выбор, я осуществляю над ним свое право фатального преследования. Не приближаясь к нему, я знаю его лучше, чем кто-либо. Я могу даже оставить его, как госпожа С. (в "Преследовании в Венеции"), будучи уверенным, что завтра в лабиринте города вновь по астральному стечению обстоятельств встречу его (поскольку город, как и время, - кривые линии, и правило игры непременно выведет партнеров на одну и ту же орбиту).

Единственный способ не встретить кого-то - это следовать за ним. (Этот принцип противоположен принципу лабиринта, где надо следовать за кем-то, чтобы не потерять его из виду; здесь надо следовать за кем-то, чтобы не повстречаться с ним.) В этом присутствует драматический момент, когда преследуемый, охваченный внезапным пониманием и осознанием того, что за ним кто-то идет, резко оборачивается. Тогда игра идет в обратном направлении, и преследователь оказывается загнанным в угол. Этот неожиданный полуоборот, который совершает Другой, желая понять, что происходит и посылая все к черту, является, таким образом, единственной драматической ситуацией.

Такой поворот игры и произошел в Венеции. Человек, которого преследовала госпожа С., пришел к ней и спросил, чего она хочет. Но она не хочет ничего - ни авантюры в детективном жанре, ни сексуальных похождений. Это невыносимо и таит в себе риск убийства и смерти. Радикальное отличие всегда таит в себе смертельный риск. И вся тревога госпожи С. вращается вокруг этого неистового озарения: она хочет, чтобы ее разоблачили, и в то же время стремится этого избежать. "Я больше не могу следовать за ним повсюду. Он, должно быть, обеспокоен и постоянно спрашивает себя, не иду ли я сзади. Теперь он думает обо мне, но я буду следить за ним по-другому".

Госпожа С. могла бы встретиться с этим человеком, увидеть его, поговорить с ним. Но она тогда никогда бы не создала этой тайной формы существования Другого. Другой - это тот, чьей судьбой мы становимся, не сближаясь с ним в качестве собеседника, но окружая его подобно тени, подобно двойнику и изображению, примыкая к нему, чтобы стереть его следы и лишить его собственной тени. Другой - это совсем не тот, с кем вы общаетесь, это тот, за кем вы идете, и тот, кто идет за вами. Другой никогда не становится Другим естественно и непринужденно: его надо сделать таковым, соблазняя его и делая чуждым самому себе, даже уничтожая его при этом, если нет иного выхода. Но существуют более тонкие приемы, позволяющие добиться успеха.

Каждый жив благодаря той ловушке, которую расставляет Другому. И тот, и другой живут в нескончаемом родстве, которое должно продлиться, покуда хватит сил. Каждый хочет, чтобы у него был Другой. Испытывая насущную потребность сделать существование Другого зависимым от своей милости и помутнение разума от желания, чтобы это существование продлилось как можно дольше и чтобы можно было вкусить его плоды. Противоположные логики лжи и правды сливаются в смертельном танце, который есть не что иное, как чистое наслаждение концом Другого, ибо, когда мы желаем Другого, мы всегда одновременно желаем положить ему конец... как можно позже. Единственный вопрос в том, чтобы знать, кто лучше выдержит удар, заняв пространство, речь, молчание, само нутро Другого, который, будучи востребованным в своем различии, перестает принадлежать себе. Противника не убивают: его толкают к тому, чтобы он желал своей символической смерти и стремился к ней... Мир - это ловушка с прекрасно функционирующим механизмом.

Отличие, чужеродность, которую невозможно понять, - таков секрет формы и своеобразия существования Другого.

«Здесь, разумеется, можно наблюдать, как индивидуумы зависят от окружающей среды, но, что особенно потрясает меня в плане психологическом и беспокоит в плане философском, это тот известный мне факт, что человека иногда создает другой человек, являющийся его вторым "я". Это происходит по воле случая каждое мгновение. Речь идет не о том, что данная среда навязывает мне те или иные условности или что человек является продуктом своего класса, как то полагает Маркс. Я хочу показать контакт человека с себе подобным, непосредственный, случайный и дикий характер этого контакта, показать, каким образом из этих случайных отношений рождается форма зачастую совершенно неожиданная и абсурдная... Разве вы не видите, что подобная форма есть нечто большее, чем обычная социальная условность, что речь идет о некоем неподвластном элементе?»

 

 

ОТКЛОНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ

Секрет Другого состоит в том, что мне никогда не представляется возможность быть самим собой, и я существую лишь благодаря фатальному отклонению того, что приходит извне. В притче Шницлера человек живет жизнью, которую создает некая разновидность микробов, преследующая его и стремящаяся его изничтожить: они чужды друг другу, но судьба у них одна и та же. В главе "Преследование в Венеции" госпожа С. не знает ни кто она есть, ни куда идет: она следует за идущим и, сама того не ведая, разделяет его тайну. Итак, существование всегда обретает форму не иначе, как путем отклонения смысла или бессмысленности, отклонения чего-либо иного. Мы не обладаем собственной волей, и Другой не есть то, с чем мы сталкиваемся по собственной воле. Он являет собой вторжение чего-то приходящего извне; это совращение чуждого и его выбор.

Итак, тайна философии, возможно, состоит не в познании самого себя, не в осознании направления собственного движения, не в размышлениях о самом себе или вере в себя, но в поисках пути Другого, в помыслах того, о чем помышляет Другой, в вере в тех, кто верит. Прецессия всех неясных и недоступных пониманию решений, пришедших извне, является маловажной; главное - принять чуждую форму любого события, любого объекта, любого случайного существа, поскольку так или иначе вы никогда не узнаете, кто вы есть. Сегодня, когда люди потеряли свою собственную тень, необходимо, чтобы за ними кто-то следовал. Сегодня, когда каждый теряет свои следы, возникает насущная необходимость, чтобы кто-то шел по этим следам, даже если местами он стирает их и вы исчезаете. Это игра формы исчезновения, предполагающей соучастие и символическое обязательство, загадочной формы связи и разрыва.

Мы живем в культурной среде, стремящейся взвалить на каждого из нас ответственность за собственную жизнь. Моральная ответственность, унаследованная от христианской традиции, оказалась более четко обозначенной за счет современного механизма и коммуникации, при этом она стремится заставить каждого из нас обеспечить всю совокупность условий своего существования. Это равносильно экстрадиции Другого, который посреди этого программного управления существованием становится совершенно ненужным, ибо все способствует автаркии индивидуальной клетки.

Но ведь это абсурдно. Никто не в состоянии вынести ответственность за свою жизнь. Эта идея, одновременно и христианская и современная, является тщетной и вызывающей. Более того, это утопия, не имеющая оснований. Для ее осуществления надо, чтобы индивидуум превратился в раба собственной идентичности, в раба своей воли, ответственности, желаний. Индивидуум должен бы был начать контролировать все свои круговые движения, как и те движения, что вершатся в мире и пересекаются в его генах, нервах, мыслях. Бремя неслыханное.

Человеку гораздо естественнее вручить свою участь, желания, волю кому-то другому. Циркуляция ответственности, отклонение желаний, вечное перемещение форм.

Моя жизнь, коль скоро она являет собой игру Другого, становится непостижимой для самой себя. Моя воля, коль скоро она передается Другому, становится тайной для самой себя.

Реальность нашего наслаждения, наше волеизъявление всегда порождает некоторое сомнение. Парадокс в том, что мы никогда не бываем во всем этом уверены. Представляется, что наслаждение Другого не столь случайно. Находясь ближе к собственному наслаждению, мы с большей вероятностью сомневаемся в нем. Тезис, настаивающий на том, что каждый должен более охотно доверять своим собственным воззрениям, недооценивает противоположную тенденцию, согласно которой мы стремимся "подвесить" наше мнение рядом с мнением других людей, имеющих на него гораздо больше прав, чем мы. (Это напоминает китайскую эротику, когда один партнер откладывает свое собственное наслаждение с тем, чтобы обеспечить наслаждение другого и таким способом приобрести энергию и более глубокое познание.)

Гипотеза существования Другого, возможно, всего лишь последствие этого радикального сомнения в отношении наших желаний.

Мы уже не способны верить, но верим в того, кто верит. Мы уже не способны любить и любим лишь того, кто любит. Мы не знаем, чего хотим, и хотим лишь того, чего хочет кто-то. Происходит нечто вроде всеобщего уклонения, в процессе которого желания, способности, знания оказываются не то чтобы заброшенными, но для второй инстанции. Во всяком случае, на экранах, на фотографиях, в видеофильмах и репортажах мы видим лишь то, что до нас видели другие. Мы уже не способны видеть ничего, кроме того, что уже было увидено. Машины, которым мы поручаем это, берут на себя роль зрителя, подобно тому, как вскоре мы предоставим возможность компьютерам принимать решения вместо нас. Все наши функции, даже органические и сенсорные, заменены сателлитом. Это имеет отношение и к физическому отрыву от наслаждения: как желание не является более потребностью, так и наслаждение не приносит удовлетворения. Коль скоро желание и наслаждение опираются на потребность и удовлетворение, приходится говорить о стратегии второй инстанции.

Так или иначе, лучше, чтобы вас контролировал кто-то другой, нежели вы сами. Лучше, чтобы вас угнетал, эксплуатировал, преследовал, манипулировал вами кто-то другой, нежели вы сами.

В этом смысле всякое освободительное или эмансипационное движение, нацеленное на увеличение автономии, то есть на углубленное внедрение всех форм контроля и принуждения под лозунгом свободы, является формой регрессивной. Что бы ни представляло собой приходящее к нам извне, будь это даже худшая эксплуатация, сам факт, что оно приходит извне, является позитивным фактором. Такова привилегия вторжения чужого, с такой горечью воспринимаемая людьми, которые перестают принадлежать самим себе; Другой становится при этом кровным врагом, ибо хранит в себе отчужденную часть нас самих. Отсюда и появление этой противоположной наивной теории отвержения чужого, основанной на том, что субъект вновь овладевает своей волей и своими желаниями. В свете этой теории хорошо все, что происходит с субъектом по его собственной воле и в связи с его собственной сущностью, ибо все это подлинно, в то время как все приходящее извне истолковывается, как нечто фальшивое, поскольку оно ускользает из сферы свободы субъекта.

Но мы должны настаивать на точке зрения, противоположной данной, показывая тем самым всю глубину парадокса. Точно также, как человеку необходим контроль со стороны кого-то другого, лучше, чтобы и его радости и горести были связаны с кем-то другим, нежели с ним самим. В нашей жизни всегда лучше зависеть от чего-то, что не зависит от нас. Эта гипотеза освобождает меня от какой бы то ни было зависимости. Мне нет нужды подчиняться чему-то от меня не зависящему, в том числе и моему собственному существованию. Я освобожден от своего собственного рождения, и в том же смысле я могу быть свободен и от смерти. Никогда не существовало никакой другой истинной свободы, кроме этой. Именно из этого и рождается какая бы то ни было игра, цель, страсть, обольщение - из того, что чуждо нам и в то же время обладает какой- то властью над нами. Из того, что является Другим и что нам чрезвычайно важно обольстить.

Эта этика права передачи заключает в себе философию изворотливости. Изворотливость, эта всеобщая уловка, состоит в том, что мы живем не за счет нашей собственной энергии или нашей собственной воли, а благодаря энергии, которую мы ловко крадем у мира, у тех, кого мы любим и ненавидим. Источник нашего существования - это энергия незаконная, украденная, совращенная. И Другой также существует лишь благодаря этому непосредственному и ловкому присвоению, обольщению и праву передачи. Полагаться на кого-то другого в смысле желаний, веры, любви, решений - это вовсе не означает отречения от самого себя, это просто стратегия: делая другого своей судьбой, вы извлекаете из этого самую утонченную энергию. Предаваясь какому-то знаку или событию, связанному с жизненными хлопотами, вы присваиваете себе его форму.

Эта стратегия отнюдь не безобидна. И именно она присуща детям. Если взрослые заставляют детей считать себя взрослыми, то дети, в свою очередь, позволяют взрослым считать себя детьми. Из этих двух стратегий последняя является наиболее тонкой, так как если взрослые верят в то, что они взрослые, то дети отнюдь не склонны считать себя детьми. Будучи детьми, они попросту не верят в это. Они проплывают под флагом детства, словно под флагом снисходительности. Дети движутся внутри пространства взрослых подобно какой-то изворотливой и убийственной субстанции. И в этом смысле ребенок - это Другой, сопровождающий взрослого, являющийся его судьбой и наиболее утонченной врожденной формой, которая неумолимо ведет к ниспровержению взрослого, продвигаясь в его мире с особым изяществом, присущим тому, что не имеет истинной воли.

То же самое можно сказать, когда речь заходит о массах. Они тоже проплывают под своим названием, словно под стягом снисходительности. Взращенные во мраке политики как некая странная, враждебная, непонятная, почти биологическая разновидность, массы несут в себе спонтанный яд, разрушительный для любого порядка. Массы - это спутник власти, слепой исполнитель главной роли, неотступно ступающий по политическому лабиринту, некто, кого власти не в состоянии ни распознать, ни назвать, ни указать. И если массы обладают этой изворотливой способностью вершить изменения, то это потому, что они пользуются бессознательной стратегией, позволяющей желать, позволяющей верить. Они не отваживаются верить в свои собственные качества: коль скоро им возбраняются субъективность и слово, они никогда не проходили фазу политического зеркала. Этим они отличаются от какого бы то ни было политического класса, члены которого верят или похваляются своей верой в собственное превосходство. Их цинизм всегда будет несопоставим с объективным цинизмом масс в том, что касается их собственной сущности, которой они, впрочем, не обладают. Имитация человека и его отказ от своей сущности предполагают великую аффектацию. Вся наша культура, воспевающая правду и искренность, осуждает аффектацию - этот изощренный способ устраивать свою судьбу на основе внешних знаков, которые нельзя считать "подлинными". Аффектация - это то необычное состояние души, при котором, как говорит Гомбрович, человек осознает искусственность своего положения и которое проявляется в стремлении создать себе нечто вроде искусственного двойника, проникнуть в его искусственную тень, создать искусственный автомат своей сущности и с помощью знаков уйти, подобно Другому, во внешний мир. Разве все наши автоматы, искусственные машины, технические устройства не являются проявлением великой аффектации?

Когда Энди Вархоль заявляет: "Я хочу быть машиной", он выражает формулу максимального снобизма. Подключив свою особую машину к системе машин и изощренных механизмов и проявляя при этом лишь чуть больше мастерства имитации и искусственности, он расстраивает хитросплетенные замыслы. Там, где обычная машина производит объект, Вархоль производит конечную, тайную цель объекта, состоящую в том, чтобы быть воспроизведенным. Он воспроизводит этот объект в его сверхконечной цели, в его тайном отсутствии смысла, исходящего из самого процесса объектальности. Там, где другие ищут дополнительную духовную опору, он ищет дополнительные машины, там, где другие ищут дополнительный смысл, он занят поисками дополнительной искусственности. Постепенно он оказывается все более и более вовлеченным в этот процесс и приближается к инкарнации машины посредством воспроизведения банальной точности мира. Все в меньшей и меньшей степени подвластный желаниям, он все более и более приближается к небытию, свойственному объекту.

 

ОБЪЕКТ КАК СТРАННЫЙ АТТРАКТОР

В конечном итоге образы всего того, что нам чуждо, воплощаются в единственном образе - в образе Объекта. Неумолимость и ирредентизм объекта - единственное, что остается.

Даже на горизонте науки Объект предстает как все более неуловимый, неразделимый внутри и тем самым недоступный анализу, извечно переменчивый, обратимый, ироничный, обманчивый, забавляющийся всевозможными манипуляциями. Субъект безнадежно пытается следовать за ним, принося в жертву постулаты науки, но Объект нельзя постигнуть даже ценой жертвы научного разума. Он являет собой неразрешимую загадку, поскольку не является самим собой и не в состоянии постичь самого себя. Он создает препятствия для какого-либо понимания. Его сила и самостоятельность, в отличие от нашей, состоит в отчужденности от собственной сути. Первое движение, совершенное цивилизацией, вероятно, заключалось в том, чтобы протянуть ему зеркало, но в этом зеркале он отражается только внешне, в действительности же он - сам по себе зеркало, то самое зеркало, глядя в которое субъект хватается за собственные иллюзии.

Но в таком случае где же Другой, где спутник науки? Где ее объект? Она утратила своего собеседника. Подобно "дикарям", он представляется отнюдь не склонным к диалогу. Кажется, это не очень- то хороший объект, он не уважает "различия" и стремится тайно ускользнуть от попыток научной евангелизации - рациональной объективации. Он словно мстит за то, что его "поняли", мстит, в свою очередь разрушая обманным путем основы научного здания. Эта дьявольская гонка преследования Объекта и субъекта науки имеет свое продолжение.

Только Объект можно рассматривать как странный аттрактор. Субъект же более таковым не является. Его слишком хорошо знают, как и сам он знает себя. Именно Объект предстает, как нечто захватывающее, являя собой горизонт моего исчезновения. Он - то, чем теория может стать для реальности: не отражением, но вызовом и странным аттрактором. Таковы устремления, диктуемые присутствием чуждого.

Есть два способа, позволяющих пройти мимо отчуждения: либо отказ от самоотчуждения и обретение самого себя заново, что довольно скучно и в наши дни не подает больших надежд, либо же устремление к другому полюсу, к полюсу Другого в его абсолютном проявлении. Альтернатива находится где-то в экспоненциальном пространстве, определенном полной эксцентричностью. Не следует ограничиваться отчуждением, нужно двигаться к тому, что еще более другое, чем сам Другой, - к радикальному отчуждению.

Двойственная форма отчуждения предполагает необратимую метаморфозу внешнего облика и полное преображение. Со мной не произошло каких-либо изменений. Я стал другим окончательно и бесповоротно. Я теперь покоряюсь не закону желания, но полной искусственности правила. Я утерял всякий след желаний, которые были мне свойственны. Я подчиняюсь лишь чему-то нечеловеческому, что не зафиксировано внутри меня, но присутствует в объективных и произвольных случайностях знаков мира. Подобно тому, как высшее безразличие мира по отношению к нам порождает то, что при катастрофах принято считать фатальностью, фатальность нашего совращения является проявлением высшей отчужденности Другого. Той самой отчужденности, которая вторгается в нашу жизнь в виде жеста, лица, формы, слова, пророческого сна, меткого высказывания, предмета, женщины, пустыни во всей ее несомненной очевидности.

Когда появляется Другой, он разом овладевает всем тем, что нам никогда не дано узнать. Он - вместилище нашей тайны, всего того, что живет в нас, но не может быть причислено к истине. Он не является вместилищем ни нашего подобия, ни нашего различия, как при отчуждении, ни идеальным воплощением того, что мы есть, ни скрытым идеалом того, чего нам недостает, - он вместилище того, что ускользает от нас, место, через которое мы ускользаем сами от себя. Этот Другой - не воплощение желания или отчуждения; он - воплощение помутнения разума, затмения, появления и исчезновения, мерцания существа, если можно так сказать, но так говорить не нужно, ибо правило совращения есть тайна и тайна есть суть основного правила.

Совращению ведомо, что понятие Другого никогда невозможно объяснить, прибегая к словам, выражающим желание; ведомо, что субъект ошибается, стремясь к тому, что он любит; ведомо, что каждое высказывание ошибочно в своей безнадежной попытке выразить то, что оно стремится выразить. Тайна всегда принадлежит искусственному. Это и вынуждает искать Другого не в ужасающей иллюзии диалога, но устремляться в своих поисках в иные места, следовать за ним подобно его тени, очерчивая вокруг него некую линию. Навсегда отказавшись быть самим собой, но не став при этом окончательно чуждым самому себе, оказаться вневписанным в образ Другого, в эту странную форму, пришедшую извне, в это тайное обличие, повелевающее событийными процессами и необычайными экзистенциями.

Другой - это то, что позволяет мне не повторяться до бесконечности.

 

 

 

 

 

 

Список используемой литературы:

 

 

 

 

1.Tapirr.narod.ru/texts/baudrillard/prozrachnost.htm

 

2.rc.msses.ru/rc/Baudrillard.htm

 

3.www.pravaya.ru/word/121/1951

 

4.philosophy.pu.ru/deps/tecphil/educat/courses/text/bodrsimv.doc

 

5.uic.unov.ru/puatyn/lib/kseroks.ru.html

 

= Design by Koljan =

Hosted by uCoz