А.Н.Чанышев
ТРАКТАТ О НЕБЫТИИ
А.Н.Чанышев
ТРАКТАТ О НЕБЫТИИ Вопросы философии. М, 1990 10
Смерть есть конец всего. После нее, повторяю,
пропасть, вечное небытие; все сказано, все сделано
(Ламетри. Система Эпикура)
Только она (смерть - авт.), т.е. мысль о ней,
выносит в такую область мысли, где полная свобода и радость.
(Л. Толстой. Письмо В. Стасову)
Будь осторожен в своих желаниях,
чтоб вновь никогда не придти тебе к существованию.
(Сутта-нипата, М; 1899, с. 152)
Ведь никогда не докажут, что то, чего нет, существует
(Парменид)
Небытие окружает меня со всех сторон. Оно во мне. Оно преследует и настигает меня, оно хватает меня за горло, оно на
миг отпускает меня, оно ждет, оно знает, что я его добыча, что мне никуда от него не уйти. Небытие невидимо, оно не
дано непосредственно, оно всегда прячется за спину бытия. Небытие убивает, но убивает руками бытия. Последнее
стремится вперед, не разбирая дороги, теша себя мечтой о прогрессе, но впереди находит только небытие. Всякий раз
небытие одним прыжком настигает нас. Оно встречает нас у нашей цели; мы бежим от него, а оно, улыбаясь, идет нам
навстречу. Бытие только тень небытия, его изнанка. Небытие повсюду и всегда: в дыхании, в пении соловья, в лепете
ребенка... Оно - сама жизнь!
Моя философия есть упразднение всякой философии, то есть мировоззрения, которое всегда так или иначе подсовывает под
небытие бытие, подчиняет первое последнему.
Историческая ошибка сознания состояла в выведении небытия из бытия. Собственно говоря, философия начинается с
абсолютизации бытия: вода Фалеса, апейрон Анаксимандра, воздух Анаксимена, огонь-логос Гераклита... Наконец, элеаты
поставили точку над i, целиком и полностью отвергнув небытие, абсолютизировав и обожествив бытие. Пантеизм Ксенофана
не случаен, он вполне в духе самой философии, ищущей абсолютное в вечное бытие. Атомисты, правда, восстановили
небытие, но они поставили его в один ряд с бытием и свели к физической пустоте. Платон придавил небытие могильной
плитой вымышленного им вневременного мира. Аристотель надел на небытие маску потенциального. Христианская философия
стала трактовать бытие как силу, творящую из небытия весь мир. Но не скрыто ли в идее творения из ничего признание
первичности и абсолютности небытия? Редко-редко мы находим признание значения небытия. Попытку анализа категории
небытия мы находим в философии Вайшешика. Там различали относительное небытие (сансарга-абхава) - отсутствие чего-либо
в другом (S не есть в Р) и абсолютное небытие отличие одной вещи от другой (S не есть Р). Относительное небытие
выступает как несуществование до возникновения (праг-абхава), несуществование после уничтожения (дхванса-абхава) и
отсутствие связи между двумя вещами (атьянта-абхава). Философия нового времени не смогла воздать должного категории
небытия. Даже Бергсон в противоречии с основами сноси философии понимал небытие как несостоявшееся бытие чего-либо,
как некую абсолютизацию обманутого ожидания. Даже Ницше не смог вынести образа небытия (вспомните змею, заползшую в
глотку спящему) и искал успокоения в идее вечного возвращения. Даже Сартр не смог понять небытие как онтологический
принцип, приписав его только сознанию, бытию для себя. В течение двадцати пяти веков философы, взявшись за руки,
водили хоровод вокруг небытия, стараясь заклясть его.
Не только философия, но и религия, искусство, наука - различные, до сих пор не осознанные, способы заклятия небытия.
Человечество все еще прячет голову вод крылышко своей культуры, культуры бытия, неустанно восстанавливая мост над
бурным потоком. Не только страх перед небытием, но и трудности, связанные с его пониманием, заставляют человека
творить культуру бытия. Но теперь, когда человечество повернулось лицом к космосу, когда люди стали всего лишь
землянами, им открылись пространственно-временные интервалы, где почти ничего нет... Вот почему теперь легче
представить и понять небытие, вот почему возможна моя философия, философия небытия.
Несуществующее существует. Что за вздор?! - воскликнет философствующий педант, - Где вы видели несуществующее
существующим? О, жалкий филистер! А где ты видел существующее существующим?! Где ты видел вечное бытие? Только в своем
метафизическом воображении.
Что небытие существует, можно доказать многими способами:
доказательство от времени: существование настоящего предполагает существование прошлого и будущего, т. е. того, чего
уже или еще нет. Это временный модус небытия;
доказательство от пространства: существование чего-либо в том или ином месте предполагает несуществование его в
другом месте. Это пространственный модус небытия;
доказательство от движения: движущееся тело есть там, где его нет, и его нет там, где оно есть. Это мобильный модус
небытия;
доказательство от возникновения нового: новое это то, чего не было в причинах и условиях, это новое породивших. Но
где оно было, когда его не было? В небытии. Это эмерджентный модус небытия;
доказательство от противоположностей: миры и антимиры, частицы и античастицы, положительные и отрицательные числа,
вообще все противоположное погашает друг друга в небытии и возникает из него, как из нуля (система координат);
доказательство от различия: все сущее, всякое конкретное есть не столько то, что оно есть, сколько то, что оно не
есть;
доказательство от случайности: случайно то, что может быть, а может и не быть, следовательно, существование
случайности предполагает существование небытия;
доказательство от субстанции: коль скоро существуют свойства акциденции, то должен быть и их носитель субстанция. Но
она неуловима, и в вещи нет ничего, кроме совокупности свойств. Как только субстанция получает определенность, она
превращается в свойство (ведь нет ни материи, ни духа, а есть материальное и духовное). Следовательно, субстанцией
может быть только небытие. И т. д.
Впрочем, многие философы понимали, что небытие существует. Но и они думали, что небытие существует постольку,
поскольку существует бытие. Я же утверждаю, что небытие не только существует, но что оно первично и абсолютно. Бытие
же относительно и вторично по отношению к небытию.
Докажем, что небытие абсолютно, а бытие относительно.
Начну с конца:
небытие абсолютнее бытия в той же мере, в какой субстанция абсолютное своих состояний;
случайное абсолютно, а закономерное относительно, ибо ни один закон не может предусмотреть всех случаев;
всякая данность в качестве для-себя-бытия конечна, а в качестве бытия-для-другого бесконечна, т. е. то, чем что-либо
не является, бесконечно больше, чем то, чем что-либо является;
небытие, в котором как в среднем погашаются все противоположности, абсолютное этих противоположностей;
то, что есть, лишь малая часть того, что есть, что было и что будет;
движущееся тело находится в одной, конечной части пространства, и по находится в другой, бесконечной части
пространства; любое тело существует в конечной части пространства и не существует в его бесконечной части;
все возникает на время, а погибает навечно.
Учение об абсолютности небытия и относительности бытия не отрицает их единства. Я согласен с тем, что все сущее есть
единство бытия и небытия. Но если у Гегеля небытие - только оборотная сторона бытия, то у меня бытие - обратная
сторона небытия, точнее, форма существования небытия.
В вопросе о существовании бытия и небытия сознание исторически проходит следующие ступени: наиболее очевидным
кажется, что существовать может только существующее, т. е. только бытие существует. Но факт движения заставляет
признать, что существуют и бытие, и небытие. Но если существует единство бытия и небытия, то тем самым существует и
небытие, то есть существует несуществующее. Наконец, сознание понимает, что только небытие существует, чему и учит моя
философия небытия.
Небытие как самопричина отрицает само себя. Небытие небытия есть бытие. Для этого порождения не нужно ничего, кроме
небытия.
Поскольку небытие существует, не существуя, и не существует, существуя, оно есть время.
Временность - атрибут бытия. Но так как все возникает на время, а погибает навечно, то время есть гибель.
Будучи небытием, бытие неустойчиво. Выражением этой неустойчивости является становление, изменение, развитие, борьба
противоположностей.
В основе всех противоречий лежит противоречие между бытием и небытием.
Развитие состоит в наращивании бытия, его интенсификации. Но чем интенсивнее бытие, тем оно хрупче, тем оно
подверженней гибели. Мы ходим по тонкому льду над океаном небытия. Жизнь не может долго удержаться на вершине бытия.
Отсюда сон и смерть.
Время порождает пространство. Последнее - это остановившееся время, последовательность, ставшая рядоположенностью.
Единство времени и пространства, за которым скрывается единство бытия и небытия, неустойчиво. Выражением этой
неустойчивости является движение.
В движении есть сторона, соответствующая небытию, и сторона, соответствующая бытию. Первое - это энергия, а второе -
материя. В материи содержится столько энергии, сколько нужно, чтобы вернуть ее в небытие.
Бытие первично, сознание вторично, ибо в сознании больше бытия, чем в бессознательном бытии. Сознание - высший тип
бытия. В нем бытие торжествует и терпит свое наибольшее поражение.
Так возникает противоречие между идеалом и действительностью.
Выражением этого противоречия выступает страдание. Оно есть атрибут сознания.
Именно страдание заставляет сознание измысливать идеал бытия, останавливать время. Человек в мыслях убегает от
небытия.
Экзистенция, или человекобытие - бытие, осознающее свою неустойчивость, осознание конечным своей конечности, а тем
самым и противостоящей ему бесконечности, кричащее противоречие между конечностью (в реальности) и бесконечностью (в
сознании).
Из этого противоречия возникает религиозное сознание.
Любовь - это попытка зацепиться за чужое бытие, а тем самым сделать свое бытие более устойчивым. Любовь к Богу
поэтому казаться самой нужной и самой сильной.
Из этого противоречия возникает и философское, метафизическое сознание, которое есть религиозное сознание минус
любовь. Оно абсолютизирует бытие и упраздняет (на словах) небытие.
Сознание бытия - это религиозно-философское сознание. Столкнувшись с тем, что все преходяще, что оно само, мыслящее
бесконечное, конечно, что нет ни Бога, ни бессмертия, что любовь и дружба преходящи, как и все остальное, оно впадает
в ужас.
Спасает трезвое, реальное сознание, сознание небытия. Оно понимает первичность и абсолютность небытия, а потому видит
в разлуке, измене, смерти, торжестве бессмысленного времени, в иллюзорности прогресса - этой хитрой попытке сознания
бытия приручить себе время - естественные и закономерные явления. Сознание небытия не трагично.
Диалектическая воля - воля, действующая свободно при всей своей детерминированности, ибо она детерминирована
небытием. Свобода - это детерминированность небытием. Несмотря на очевидность своей несвободы, человек чувствует себя
все же свободным. Эта иллюзия объясняется тем, что человек способен не быть.
Человек небытия понимает, что действовать значит изменять своей свободе, ибо из многих моглобностей может
реализоваться только одна, да и та лишь в качестве нетойности. Только философия небытия может обосновать философское
отношение к жизни - атараксию и апатию, пребывание в ничтожестве, точнее говоря, возвращение в ничтожество и смирение.
Сознание бытия - рабское сознание. Ведь еще Гегель показал, что господин тот, кто обладает сознанием небытия, кто не
боится смерти, кто свою жизнь покупает ценою смерти.
Человек приходит из небытия и уходит в небытие, так ничего и не поняв.
П. П. Воронин
Разумность мироустройства глазами физика
Вопросы философии. М, 1990 8
Автор предлагаемой статьи Макс Планк - классик естествознания, фактический основоположник квантовой физики.
Мнение классика науки по вопросам, не входящим в его профессиональную область, само по себе интересно.
Признание Планка в своей религиозности - это лишь первый слой содержания этой статьи. Макс Планк пытается выделить
ролевантные характеристики религии и естествознания, убирая все оказзиональное, навязываемое некритически
воспринимаемой традицией или появляющееся как иллюзорный продукт рефлексии. Планк начинает с постановки коренных
вопросов: каковы требования религии к человеку? Каковы признаки истинной религиозности в человеке?
Планк ищет и находит принципы религиозного поведения и чувствования.
В потсках инвариантной сущности религии Планк проводит рассуждения о религиозных символах, служащих предметом
религиозного поклонения. Свойство быть символом не атрибутивно, но выводится из природы самого символа. Религиозный
символ не обозначает определенного предмета, но указывает направление сознания.
Следующий слой относится собственно к физике, к выяснению того, как возможно физическое знание. Планк подчеркивает,
что в представлении ученого-физика за измерениями скрывается некая глубинная реальность. Измерения ориентируют
сознание исследователя на объективную физическую реальность, которая лишь опосредованно проявляет себя в наших
ощущениях. Эта уверенность в наличии физической реальности, выдающей себя в физических экспериментах, но не сводящейся
к ним, очень существенна для естесственнонаучного познания.
Рассуждения Планка вскрывают неправомерность традиционного в марксистской литературе атрибутов поповщина или
фидеизм к позитивистским взглядам на мир.
Макс Планк выражает убеждения физика-естествоиспытателя в существовании более глубинной природной реальности, на
которую физические измерения только указывают подобно тому, как религиозный символ указывает на особую внеприродную
реальность. Законы физики, согласно Планку, не являются организацией опыта субъектом исследования, но существуют
независимо от него.
Автор пускает в ход своего козырного туза , чтобы найти в сфере физических наук доказательство, что в мире все идет
так, как будто всеми физическими процессами кто-то управляет.
Суть принципа в том, что все причинностные описания физических процессов могут быть переформулированы как действие
финальных причин, т. е. целей.
Физическая наука требует предположения о реальном и не зависящем от нас мире, который мы никогда непосредственно не
познаем и лишь в состоянии воспринимать через призму восприятия наших органов чувств и опосредованных ими измерений .
Мераб Мамардашвили
"Лекции о Прусте" М, 1995.
Первая лекция из курса "Психологическая топология Марселя Пруста"
Мой курс называется "Психологическая топология Марселя Пруста". Другими словами, это попытка рассмотреть картину
психологической жизни человека, которая вырисовывается в одном из гениальных литературных опытов ХХ века - в романе
Пруста "В поисках утраченного времени". Но то, что я буду излагать, хотя и называется "психологическая топология" или
"топологическая психология", в действительности - это философия. Это то, что можно было бы назвать философией в
Прусте. Философией в Прусте я называю некоторый духовный поиск, который проделывается Прустом-человеком на свой
собственный страх и риск, как жизненная задача; как задача, которую древние называли "спасением".
Первая форма, в которой появилась первая философская мысль, - это философия личного или личностного спасения. Она
основана на предположении, что жизнь, в которой мы рождаемся, точнее - случайным образом родились, построена таким
образом, что приходится спасаться. То есть проделывать какой-то специальный путь, делать что-то с собой, чтобы
вырваться из обыденного круговорота жизни, который сам по себе абсурден. Если ты родился и не спасся, пока был жив, то
ты будешь все время заново и заново рождаться. К тому же, скажем, индусы не гарантировали, в каком виде ты будешь
рождаться заново: в виде ли свиньи, птицы или другого животного.
Вот что я имею в виду под философией в Прусте. Но чтобы рассказывать об этом, нам понадобятся какие-то понятия.
Кстати, они понадобились и самому Прусту. Пруст был простой и слабый человек, слабый по сравнению с жизнью, с тем
круговоротом, о котором я говорил, и он хотел возродиться из хаоса своей жизни. Его попытка спасаться внешне
выразилась в том, что ему пришлось изобрести особую форму романа.
Роман "В поисках утраченного времени" не похож на традиционную форму романа. Его относят обычно к "модернизму". Моя
мысль состоит в том, что сама эта усложненная и необычная, отличная то традиционной, форма романа связана с задачей,
которую коротко я сформулирую так: понять самого себя.
Задача эта, конечно, близка и нам. Поэтому, мы должны отнестись к тому, чем мы будем заниматься, не как к
академической, а как к жизненной задаче. Давайте посмотрим - может быть, опыт Пруста нам пригодится. Пруст, кстати,
сам говорил, что его роман - это предложение читателю воспользоваться им для того, чтобы решать собственные задачи;
поэтому читатель может распоряжаться романом произвольно, как своего рода машиной, которая производит какие-то
эффекты, и читатель может ее использовать, чтобы в себе самом произвести какие-то эффекты.
Такова идея его "произведения-машины" - в отличие от традиционного романа, который развертывается в виде единого
сюжетного повествования, вовлекающего героев в поток своего развертывания, сцепляющего все в некоторый понятный ход
событий. А у Пруста роман строится как бы клочками, в нем нет никакой единой временной линии, сама форма позволяет
осуществлять переход из одного времени в другое.
В романе Пруста мы имеем дело с тем, что в философии называется онтологическим или экзистенциальным опытом. Это
экзистенциальный опыт, и все понятия, которые использовал Пруст, имеют смысл лишь в той мере, в какой мы можем дать им
живое экзистенциальное содержание - содержание некоторого живого переживания. Весь роман усеян символами переживания;
лени и труда, страха и мужества, жизни и смерти; и весь он, и ритмом своим и текстурой, похож на какой-то отчаянный
смертный путь человека; излагаемые в романе события и переживания несут на себе отблеск света, излучаемого обликом
смерти.
Пруст сознавал свою филиацию от XVIII века французской культуры, и потому он неоднократно упоминает Декарта, причем
в очень интересной связи. Вы можете заметить в романе одну "маниакальную" эмоцию, которую Пруст все время испытывает и
пытается сам для себя прояснить, усвоить, понять ее значение. Это эмоция радости. Она возникает по разным поводам, но
всегда это радость особого рода. Например, он переживает радость, когда видит три последовательно меняющихся
конфигурации деревьев во время одной из своих поездок в фиакре. Они возникают перед ним в считанные мгновения в виде
носителя какого-то смысла, и душу его охватывает состояние, как пишет Пруст, освобождающей радости. Причем для него
непонятной. Ведь эти деревья такие же, как все. Почему же тогда эта радость? Откуда? Пытаясь прояснить для себя, что
значит эта радость, Пруст на первых порах понимает одно: она - признак истины. Но перевернем фразу: то, что истинно,
вызывает радость, которая ничем конкретным не обоснована. Эта радость не оттого, что увидел какие-то три дерева. Это
радость состояния, которое является твоим свободным состоянием, но возникло оно из твоей собственной жизни. Значит
истина появляется тогда, когда твоя, действительно тобою испытанная жизнь как бы всплывает в тебе очищенная и ясная.
Она - твоя. И несколько раз, в разных местах романа Пруст говорит: такая радость похожа на то, что Декарт называл
очевидностью.
Эта тема фактически и будет нашей темой, темой пути, который стоит проходить и который несет на себе отпечаток
смертного пути. У нас еще будет в дальнейшем возможность разобраться в том, почему философы считают, что без символа
смерти, без того, чтобы жить в тени этого символа, - ничего нельзя понять, ничего нельзя в действительности
испытать...
Значит, то, что относится к пути, во-первых, связано с какими-то особого рода переживаниями и мыслями, в которых мы
присутствуем как ангажированные и рискующие собой. Потому что если стоишь перед Парижем один на один, то можешь ведь и
проиграть. И, во-вторых, этот путь ведет нас в самих себя. Это тоже самое, как если бы я смотрел вот на этот стоящий
передо мной шкаф и не видел его, потому что, чтобы я его увидел, мне нужно найти способ посмотреть внутрь себя и лишь
потом, вынырнув из себя, увидеть то, что я вижу. А именно - шкаф.
Давайте и мы не в обыденном, не в буквальном смысле понимать слова "познать самого себя". Многое из того, чем мы
будем заниматься, потребует от нас некоторой психотехники. То есть, или внутри себя понимая говоримое, мы должны будем
приостанавливать в себе действие автоматических ассоциаций, что идут по путям, уже проложенным в языке и в нашем
сознании. Например, я сказал: познать самого себя. По законам обыденного языка и по уже существующим ассоциативным
сцеплениям можно понять эту фразу так, что я, Мераб Мамардашвили, должен углубиться в себя и себя рассматривать. Такое
понимание неминуемо. Французы говорят: у нас есть та любовь, какая есть, извините за немногое. Так и у нас есть тот
язык, какой есть, другого языка нет, и мы не можем всякий раз иметь разные слова для разных вещей. Скажем, слово "я" в
одном случае означает одно, а в другом случае - другое, и других слов выдумать мы не можем. А потому мы должны
предполагать какое-то усилие понимания со стороны человека, который слышит и сам употребляет подобные слова.
Мы имеем один из основных, сквозных образов мира Пруста, всего романа Пруста. А именно - образ путешествия особого
рода, некоторого внутреннего путешествия, которое можно проделать, не совершая путешествия реального. Можно и не
перемещаться в пространстве, не уезжать из Франции, не ездить к берегам Великобритании и не участвовать в войнах, хотя
Декарт участвовал. Чтобы закрепить этот образ внутреннего путешествия особого рода, я напомню вам также Данте. Мы
встречаем этот образ и у него, если посмотрим, конечно, на текст "Божественной комедии" глазами экзистенциальными, а
не филологическими, не академическими. Известно, что "Божественная комедия" описывает Ад, Чистилище и Рай (где
помещены многие реальные персонажи, знакомые Данте по его жизни и политической деятельности во Флоренции) и что в ней
одновременно излагается довольно сложная топология и география Ада, Чистилища и Рая, которые в свою очередь имеют свои
комментаторские описания в религиозно-богословской литературе. Но я хочу несколько иначе посмотреть на текст и
ухватиться за тот несомненный факт, что, кроме исторических и литературных значений, многозначные символы Данте имеют
и символику внутреннего пути, лежащего в глубине души. По мысли Данте, в действительности Ад - в нашей душе, в виде
наших страстей, решений, наших мотивов; Чистилище - тоже в нашей душе и Рай - там же. Кстати, у Пруста появляется
образ Рая как образ потерянного времени, равный образу Ада, и он часто, говоря о Рае, добавляет, что действительный
рай - это рай потерянный. Во французском тексте это звучит ливов; Чистилище - тоже в нашей душе и Рай - там же.
Кстати, у Пруста появляется образ Рая как образ потерянного времени, равный образу Ада, и он часто, говоря о Рае,
добавляет, что действительный рай - это рай потерянный. Во французском тексте это звучит ливов; Чистилище - тоже в
нашей душе и Рай - там же. Кстати, у Пруста появляетачают некую внутреннюю географию, обозначают точки пути, которые
проходят при путешествии в глубины своей собственной души. Там - и Ад, и Рай, и Чистилищ
е. Более того, там есть символика не только для точек этою путешествия в глубины души, но и символы, указывающие на
то, что мы должны сделать, чтобы суметь в это путешествие отправиться. Эти символы появляются и у Пруста. Я назову их.
Вы прекрасно помните, с чего начинается "Божественная комедия": "Земную жизнь пройдя. до половины, я очутился в
сумрачном лесу..."4 То есть я оказался перед задачей разобраться в самом себе. Сейчас я отвлекусь от того, какими
символами или, в данном случае, аллегориями обозначаются те вещи, которые сбивают тебя с пути в этом лесу". не
позволяя начать путешествие внутрь самого себя - что только и может вывести из этого леса, потому что "сумрачный лес"
- это символ заблудшей души, не знающей себя, своего действительного положения в бытии. А дальше идет замечательный
символ, который мы воспринимаем часто как только красивую литературную фразу. Звучит мотив, его слышит Данте от
Вергилия, своего вожатого: здесь страх не должен подавать совета.
И я добавлю еще одну фразу, чтобы их расшифровать вместе как символы. На дверях Ада написано: оставь надежду всяк
сюда входящий.
Мы вновь понимаем это по законам обыденного языка - что в аду надеяться не на что, и это страшно, потому что...
"оставь надежду всяк сюда входящий". А в действительности слова "страх не должен подавать совета" обозначают особого
рода мужество. Это испытание доступно лишь тем, кто не связан надеждой. Слова "оставь надежду всяк сюда входящий"
означают отказ от надежды, являются символами двух основных психологических механизмов, которые не позволяют нам
узнать самих себя. Первым таким механизмом является ленность. Ведь что такое экзистенция? Экзистенция это то, что ты
должен сделать сейчас, здесь. Она исключает откладывание на завтра, или перекладывание на плечи другого - на плечи
ближнего, на плечи нации, государства, общества. Ты должен сам. А человек не склонен это делать, Обозначим эту
несклонность словом "лень". Тема лени маниакально проходит через весь текст Пруста. У него есть один враг, который
закрывает вход в глубины, в колодец души. Колодец души закрыт ленью. Вместо того чтобы углубиться в экзистенциально
важное впечатление, уникальное для тебя, ты отложил назавтра или решил, что об этом можно будет прочитать в книге, что
об этом знает кто-то другой и расскажет тебе в дружеской беседе. Это и есть лень. А лень - она связана со страхом. И
это опять тема, символически обозначенная у Данте и появляющаяся хронически у Пруста.
Страх - второй психологический механизм, связанный с первым, который закрывает нам колодец души. Но страх не в
обыденном смысле слова, как боязнь чего-то конкретного (как можно, например, испугаться бешеной собаки, скачущей
лошади, льва, врага и т.д.), а страх узнать - как на самом деле обстоит дело. Вот чего - особенно если для этого нужно
расстаться с самыми идеальными, нас возвышающими, любезными нашему сердцу представлениями, - человек хронически
избегает. Даже революционер Маркс, который подстегивал себя лозунгом Данте "здесь страх не должен подавать совета" (и
воспроизвел его в предисловии к "Капиталу"), на деле чисто вербально воспалял себя им, а всю жизнь только и косился на
лондонских полицейских и идейных стражей буржуазном порядка, приговаривая: "Не бойся, не бойся", - в себя же так и не
заглянул из страха расстаться с самой светлой и любимой своей мечтой. В психологической и духовной жизни человека
существует масса таких конструкций, образований, которые созданы только для то, чтобы не увидеть, что ему страшно.
Ведь страшно, например, узнать что возлюбленная тебе изменяет. Все жизненные события строятся таким образом, чтобы
максимально избежать этого, не видеть, что да, она мне изменяет - и сделать отсюда вывод. В нашей психологической
жизни, в данном случае любовной, появляются десятки надстраивающихся одна на друг подобных конструкций, которые
позволяют нам не видеть.
И третье - надежда. Не случайно у Данте сказано: "Оставь надежду всяк сюда входящий". То есть всякий, кто вошел сюда,
увидит свой ад, если оставит надежду, которая не позволяет нам увидеть Ад. То, что есть на самом деле. Мы очень часто
гонимся за надеждой и не знаем, что она самый большой враг человека. Дом разваливается, а мы его чиним - почему? Мы
надеемся, что он будет хороший. Вместо того, чтобы оставить надежду и построить другой дом. Или - бесконечно чиним
семью, которая уже явно распалась, - почему? Потому что надеемся: завтра будет хорошо. А той решительности, которую
может дать только отказ от надежды, у нас нет. Решительности уйти и начать сначала. В другом месте, с другим, или с
другой. Надежда - как тот пучок сена перед мордой осла, что вечно идет за этим пучком... Я хочу подчеркнуть очень
простую мысль: надежда есть то, что мешает нам увидеть, мешает понять и мешает, если снова воспользоваться образом
путешествия, начать движение в колодец души. Данте, если вы помните, говорит о "воронке". Но спускаясь в колодец,
нужно иметь способность и мужество видеть - выдержать зрелище, которое перед тобой открывается. В нашей жизни мы не
видим разрушенном дома, потому что надеемся, что завтра его отремонтируем. И вот появляется причудливое сооружение,
которое состоит из пристроенных окон, каких-то балок, и все это держится на ложной хрупкой ниточке надежды. Кстати, в
христианстве, одной из грамотных религий, единственно допустимая надежда всегда замкнута на Бога, а не на человека или
что-то им созданное. Тема надежды у Пруста - основной стержень того, как он понимает свою любовь к Альбертине,
понимает то, как она развертывается. Он ясно видит, почему она осталась для него недостижимой. Во-первых, он ленился и
боялся оказаться лицом к лицу с правдой, и, во-вторых, - надеялся. В отличие от Данте, которого вел Вергилий. Вергилий
- еще один очень важный символ для Данте и Пруста. И, конечно, для нас, так как он будет одной из основных тем нашей
работы.
Вергилий ведет Данте по Аду, Чистилищу и доводит до Рая (в Раю, как вы помните, у Данте другие вожатые) - на первый
взгляд это просто красивая литературная метафора, нечто вроде грузинского тоста, обращенного к другим таким же или
более великим поэтам: Данте включает себя в сообщество великих поэтов прошлого и запрашивает их покровительство. Как
если бы он писал очередное стихотворение, посвященное аллегорической фигуре Музы. В действительности же Вергилий
появляется не случайно. Вергилий - не тостовая аллегория или метафора, но символ искусства, с помощью которого можно
начать двигаться по колодцу души, и такое произведение искусства является не просто опусом, а конструкцией,
участвующей (как какая-то машина или механизм) в нашей собственной жизни, когда мы начинаем двигаться. Значит,
преодолев психологические механизмы, символизированные страхом или надеждой, надо как-то реально двигаться. И
оказывается (так считал Данте, и Пруст будет это повторять), двигаться можно только путем произведения, то есть
особого рода работы - работы внутри жизни.
Поняв это, мы радикально иначе будем смотреть на место искусства в жизни, на статус и природу произведений искусства,
по сравнению с традиционным взглядом (с которым Прусту приходилось воевать) . Ведь мы по-прежнему живем в
допрустовской эпохе отношения к произведению, понимания того, чем является деятельность, называемая искусством. Но
пока мылишь пометим, что Вергилий у Данте не просто некоторая аллегория, а символизация того факта, что произведение
искусством чего-то есть нечто такое, посредством чей мы можем начинать двигаться, понимать, видеть и т.д. - двигаться
через колодец души. Сначала внутрь, чтобы потом снова вернуться - перевернувшись. Это еще один очень странный
дантовский символ.
Многие комментаторы отмечают странное свойство топографии дантовского Ада, Чистилища и Рая, всего этого движения.
Поскольку Данте начинает движение, спускаясь вниз из определенной точки, когда голова у него находится так, что он
видит, как и мы с вами, то же небо, солнце, деревья. А возвращается через ту же самую точку, но голова его уже
обращена к другому небу, к другому миру. Разные миры. Тот, назовем условно, - непонятный мир, а этот - понятный.
Другой мир, другая реальность. Как же это возможно? Как можно было так двигаться и оказаться в той же точке, чтобы
перевернутым оказалось небо? Значит, ты должен был, продолжая двигаться, перевернуться. Мир не перевернулся -
перевернулся Данте. И если вы помните, на пути Данте есть точка, где, как он выражается, "сошлись стяженья всей
земли", то есть сошлись силы тяготения всей земли, и там - чудовище Герион, вцепившись в шкуру которого движется
Данте, - он переворачивается и начинает совершенно непонятным образом уже восходящее движение. И Вергилий напоминает
Данте, что они перевернулись. Значит, это переворачивание - еще один символ. Конечно, Данте не рассуждал так, как
пытаемся рассуждать сейчас мы. Он понимал на каких-то других путях, но понимал именно это. Пометим эти символы, в том
числе и символ произведения искусства, обозначенный у Данте Вергилием и присутствующий у Пруста как тема единственно
возможном труда, труда проникновения в "я" - труда создания произведения. Ибо произведение есть нечто такое, что
позволяет нырнуть нам в самих себя и тем самым коммуницировать с действительностью, а без этого ныряния коммуникации
нет.
Я постепенно наращиваю зрительные геометрические образы: говорю о пути, о нырянии, о сообщении между точками, то есть
веду к главной теме нашего рассуждения - к топологии. Топология, как вы, видимо, уже знаете, это наука о местах, о
наиболее общих свойствах фигур в геометрии. Итак, мы нарастили зрительные геометрические образы и зацепились за
психологические символы: мужества - в смысле отсутствия надежды, труда - не в смысле рассеянности рутинного труда, а
труда как занятия самим собою в себе. И труд этот выполняется посредством того, что строится нечто, называемое
произведением; но можно и не называть это именно так, потому что древние, первоначальные формы искусства, храмовые,
религиозные, вообще не существовали отдельно, в выделенном виде как произведения искусства, отданные на откуп
художникам, специально занимающимся их созданием.
И, наконец, чтобы цепь понимания замкнулась, я хочу сказать еще следующее. Символ и у Пруста, и у Данте заставляет
нас видеть в произведениях органы нашей жизни, то есть нечто такое, внутри чего действительно производится жизнь -
также, как печень производит желчь. Но произведение есть орган какой-то другой жизни, не той, которая производится
сама собой. Я сказал уже, что есть путь как путешествие особого рода, и помечу в этой связи еще один образ, - того,
что как бы замыкает путь. Представьте себе дугу, стоящую радугу, замыкающую две точки, отстоящие одна от другой.
Символ пути у Пруста выступает именно как образ такой дуги, которая замыкает "путешествие", путь движения в глубины
самого себя. Это образ как бы разорванных частей единого целого, которые стремятся друг к другу и как бы запущены на
воссоединение по захватывающей дух параболе. Страшная парабола, которая и есть движение Данте, полет. И такая же
парабола, замыкающая путь, парабола воссоединения, радуга - охватывает весь роман "В поисках утраченного времени". Ее
можно сравнить с гиперболической поверхностью Римана и движением по ней. Это образ разорванных частей, стремящихся
воссоединиться. Вновь один из самых древних символов. В христианстве, в самом центре и сердце новой религии, появилась
фигура Христа. Впервые (как многие думают, и, очевидно, это так) слово "любовь" связалось со словом "Бог". Бог
христианства - это Бог любви. И это единственная надежда, допустимая для ищущей человеческой души, которая встала на
путь воссоединения с собой.
С самого начала человеческого умозрения, то есть с появления философии, считалось, что она родилась под знаком Эроса,
бога любви. Эрос был верховным символом философствования. На первый взгляд, - очень странно. Разве философия
занимается любовью как предметом рассуждения? Из чего состоит этот символ? Почему слово "эрос" или фигура Эроса, бога
любви, стала символом духовной работы - символом мышления? Но с начала я поясню состав этого символа. Любовь для
древних была просто выражением человеческого стремления, человеческой страсти, направленной на то, что когда-то было
единым. Действительное содержание любовного чувства состоит в стремлении к соединению или воссоединению. Скажем,
Платон считает, что первоначальный человек представлял собой некоторое целое, андрогинное целое. Цельный человек или
идея человека - это андрогин, двуполое существо. И оно распалось на две половины, каждая из которых - особый пол.
Поэтому любовь, или Эрос, и правит человеческими страстями - ведь они в действительности, что бы самому человеку ни
казалось, есть стремление к воссоединению того, что когда-то было единым. Скажем, мужчина не просто любит женщину, но
его любовь или страсть олицетворяет собою соединение мужчины и женщины, стремление стать независимой самозамкнутой
единицей, содержащей все, что ей нужно, в самой себе. Ведь что такое человеческая зависимость? Когда ты сам не
самодостаточен, не содержишь внутри себя все, что тебе нужно, и нуждаешься в том, что есть у другого, у третьего, у
пятого, у десятого. А андрогин - идеальный образ некоторой самодостаточности, когда все, что нужно, - в тебе самом...
ЛЕКЦИЯ 2
Напомню вам, что текст, с которым мы имеем дело, - это роман желаний и мотива, роман самостановления человеческого
существа, роман воспитания чувств.
Я буду называть это романом Пути или романом освобождения, чтобы вызвать в ваших головах и в ваших душах ассоциации с
существующими традициями. Слово Путь имеет смысл не просто обыденного пути жизни - Путь спасения. Путь - прихождения
к себе. Основной движущий мотив и пафос и страсть Пруста состояли в том, что можно резюмировать словами реализовать
себя . А реализовать то, природа чего непонятна, невозможно. Если ты не поймешь своих собственных желаний, то ты себя
не реализуешь. Поль Валери говорил: Мои чувства приходят ко мне издалека . Вообще человек есть существо далекого. То,
что он испытывает сейчас, здесь, и то, что ему кажется самодостаточным, - вот мне кажется, например, что я вижу
блокнот, значит, это акт, за который дальше идти не нужно, он сам себя исчерпывает - я понятно выражаюсь? - он
самодостаточен. Так мне кажется. А в действительности даже то, что я вижу сейчас блокнот, идет, как и мое теперешнее
состояние, в эту минуту издалека..
Так вот, я возвращаюсь - оказывается, не просто видеть то, что мы видим. И поэтому, когда я говорю: прустовская мания
- реализовать себя, то она у Пруста почти тождественна другой фразе, которая тоже очень часто повторяется на всем
протяжении романа, и вы не сразу уловите, почему эти фразы могут быть тождественными. Я сейчас их произнесу. Значит,
первая: реализовать себя. А вторая фраза следующая; она звучит примерно так: обязанность писателя - возьмем в этой
формуле - реализовать впечатление. Ну какая может быть связь между реализацией себя , которой мы придаем общий смысл,
и реализацией впечатления ? А это совпадает в том, что я буду называть реальностью. Пруст говорил, что единственная
настоящая философия - это та, которая состоит в восстановлении или в узнавании того, что есть на самом деле .
Реализовали себя - реализовали впечатление.
Значит, я повторяю снова, поворачивая, разъясняя, слово реализация . Реализация себя, или - прихождение к себе. Это
можно сформулировать и в виде другого, тоже очень интересного, кстати, вопроса, который, возможно, вам покажется
банальным. Вопрос звучит так: вся тема романа Пруста состоит в том, как мы вообще вырастаем, и вырастаем ли вообще.
Оглянитесь вокруг себя и вы увидите общество, состояние - я бы сказал+ дебильных переростков, которые так и остались в
детском возрасте, которые воспринимают весь окружающий мир как то, в чем что-то происходит по отношению к ним. Не само
по себе. Даже цветок в мире, с точки зрения ребенка, не растет сам по себе - как автномное явление жизни. Первый же
философский акт вырастания состоит в следующем - мир не имеет по отношению к нам никаких намерений. Это - взрослая
точка зрения.
Вот эту тему вырастания - невырастания мы потом увидим в существенных деталях - скажем, маленькая сценка из
прустовского текста, которая кажется совершенно, ну, как французы называют - anodin, пресной, без значения. И мы не
видим, а видеть надо, хотя бы потому, что Пруст для этого и написал этот текст. Сцена в отеле: мальчик, привыкший жить
все время дома, под крылышком у матери, оказывается в отеле, и он не может заснуть, потому что все вещи - шкаф,
кровать, окно - на него наступают, они его давят своим присутствием, они ему кажутся живыми и злонамеренными по
отношению к нему. И за этим стоит целая философия.
У Пруста устойчиво повторяется, если говорить только о терминах, слово закон , он даже в суждениях о других поэтах и
писателях интересовался только этой темой. Под законами Пруст, конечно, имел в виду скрытый смысл или скрытый
механизм того, что на поверхности я испытываю в виде любви, раздражения, восторга, радости и т.д. В том числе радость
имеет смысл только тогда - почему я радуюсь? - если я могу какой-то скрытый смысл за этим увидеть, установить. И
второе, что так же устойчиво повторяется, оно покажется вам странным, это - тема или слово телескоп . Со дня выхода
романа по сегодняшний день продолжается традиция, в которой Пруст рассматривается как мастер деталей. Вот если он
испытывает какое-нибудь чувство, значит, он его детальнейшим образом описывает, настолько, что иногда описание может
казаться скучным. Какое-то особое устройство взгляда, которое до малейших деталей видит то, что мы видим как бы
крупно. И бедняга Пруст всю свою жизнь сражался с этим призраком, который возник перед ним и который тоже назывался
Прустом. Живой, реальный Пруст сражался с призраком Пруста, который есть детальный писатель, или мастер деталей,
тонкостей, нюансов и пр. Он говорил: да нет, никакими деталями я не занимаюсь. Никакие детали меня не интересуют. Меня
интересует что-либо только в той мере, в какой за этим явлением стоит какой-то общий закон. Более того, Пруст как раз
в этом пункте произвел некоторую такую революцию, или поставил ту проблему, которая до сих пор является проблемой в
литературной стилистике XX века. Я назвал бы ее проблемой - бессмысленной бесконечности описания. Дело в том, что
описание само по себе не содержит критериев, которые диктовали бы нам, где остановиться в описании. Предмет можно
описывать бесконечно. Это феномен бесконечности описания. И, более того, все предметы описываются произвольно. Всех
литераторов XX века стала смущать фраза, которая в XIX и других веках казалась безобидной и само собой разумеющейся:
Маркиза вышла из дома в пять часов пополудни . Или в пять часов вечера. - Почему в
пять часов? А почему не в шесть часов? Или, скажем, герой X вышел из дома и пошел по улице направо (это пример
описания). Но почему, собственно, направо? С таким же успехом он мог пойти и налево. Какой смысл в этих описаниях? И
Пруст в этих случаях говорит: Да не детали я описываю, мой инструмент описания - не микроскоп, а телескоп . А что
такое телескоп? Телескоп - это увидеть то, что есть на самом деле большое, крупное, но кажется маленьким, мелким.
Мы установили в прошлый раз, что всякое явление, любое нечто должно иметь какой-то смысл, иначе оно звук пустой -
не воспринимается. Теперь я выражусь более сложно, правда, но и более эффективно, поэтому это будет более понятно.
Представьте себе, что мы имеем дело с двумя пространствами: пространство 1 и пространство 2. Пространство 1 - это
пространство, в котором возможны человеческие события. Пространство 2 - это пространство, в котором человеческие
события невозможны и не происходят. Второе пространство назовем безразличным. Скажем, Сен-Лу в театре (место, где он
впервые видит Рахиль) смотрит на Рахиль. Рахиль - это физическое явление, то есть человеческое существо, обладающее
определенными физическими качествами, которые можно видеть. Но взгляд Сен-Лу упал не на физический предмет, а на лицо,
заполненное отражением высоких мечтаний. Мечтаний о прекрасном, с которым мы связываем театр и т.д. Значит, это есть
пространство 1, в котором возможно событие, в данном случае - волнение Сен-Лу: Рахиль для него не безразлична. Но не
безразлична , не пустой звук - потому что она увидена им в пространстве театра. И случилось в этом пространстве
событие эмоциональной жизни Сен-Лу. Обратите внимание, что я не случайно употребляю термин событие . Все то, что мы
испытываем, есть события; они имеют свои ниточки, по которым они случаются или не случаются. Мы ведь даже волнуемся по
законам событий. Мы ведь не всегда волнуемся. А волнение для человека довольно большая ценность, кстати говоря. И
часто в ситуациях, когда мы по формальным критериям или предметным критериям должны были бы волноваться, мы холодны
как камень. Равнодушны. За этим стоит какой-то закон. Это нельзя просто списать, тем более что от этого очень многое в
нашей жизни зависит. Я опять предлагаю вам прустовский телескоп. За незначительным - что есть более незначительное,
чем то, как мы волнуемся, когда волнуемся, почему и т.д., а вот за фактом, что я не взволнован, можно увидеть действие
законов, довольно интересных и значащих в нашей жизни. Я возвращаюсь
к тому, что сказал: Сен-Лу - в пространстве событий, а Пруст - не в пространстве событий. То есть в данном случае
Марсель - герой романа. (Не писатель, а герой романа, который совпадает частично с писателем, сейчас это не важно,
назовем его Марселем; он фактически даже имени не имеет в романе.) Для Пруста - он видит Рахиль - не происходит
никакого события. Ну, а если происходит событие, то совсем другого рода, связанное с тем, что он начинает думать о
том, почему Сен-Лу волнуется и событийно видит Рахиль. Но для него самого Рахиль безразлична в пространстве, в том,
которое мы называли безразличным. То есть Рахиль имеет там смысл только, как выражается Пруст, в смысле общих
значений . У всех у нас есть в этом безразличном пространстве - оно ведь не абсолютно безразлично, оно безразлично с
точки зрения нашей проблемы - общие значения. Есть выражение лица (общечеловеческое в жизни), выражение глаз, красота
или безобразие. Нечто, так сказать, имеющее смысл, но в смысле общих актов. Красота может быть и у A, и у B, и у C.
Такое выражение лица может быть у одного человека, у третьего, четвертого, миллионного - все, что имеет значение в
смысле общих актов, которые заданы словами. То есть описанием. Забегая вперед, я маленькую ниточку вам дам, которую
сейчас не могу развернуть. Все эти явления безразличны, потому что они неиндивидуализированны. Они имеют значение в
смысле общих законов или общих актов. За ними нет индивидов. А для Сен-Лу Рахиль уникальна. Ее лицо - носитель не
каких-то общих событий в смысле значащих, общих актов, а каких-то совершенно уникальных, которые, кстати, мы называем
словом шарм . Шарм есть нечто, что присуще только индивиду и что невыразимо. То, чего нельзя воссоздать путем
сочетания общих слов или общих значений. Как бы вы ни описывали, а описание всегда будет в общих словах, вы никогда не
передадите шарма. Нужно почувствовать шарм. Значит, мы установили, что нечто не имеет значения само по себе - в
смысле: общее значение не существует в пространстве событий. Это так же, как - и даже Пру
ст эту метафору приводит - пустое лицо в кубистской живописи. Ведь не случайно в кубистской живописи вдруг
появляется устойчивый образ, который проходит через очень многие произведения в XX веке: овал человеческого лица, не
заполненный никакими чертами. Допустим, что для Марселя Рахиль - кубистический овал, не заполненный никакими чертами.
Это уже, конечно, абстракция. Если на лицо женщины смотрит Марсель, который видит только общие значения, то он не
видит лица, Для кубизма лицо не есть общее значение. Я, кажется, сложно выразился. Повторяю этот ход: живописец хочет
нам сказать, что если мы видим лицо в общем смысле слова (ведь все носы, хотя они различаются, есть носы, как все
глаза - глаза), то мы ничего не видим. Мы не видим лица, если это видим. То есть живопись - знак чего-то, чего мы не
видим+
И вот здесь мы пришли к очень сложному пункту, который резюмирует то, что мы в прошлый раз говорили. Дело в том, что
логос означает: должно быть так, мир так устроен, хотя этого мы не видим. Я не вижу, что мой друг - любовник моей
жены. Все, что я вижу, имеет или может иметь другие объяснения. И чаще всего мы склоняемся именно к этим другим
объяснениям. Они видны. Я встретил спешащую, взволнованную жену на улице, и я с готовностью, чтобы не дай Бог не
подумать, принимаю объяснение - она спешит к портнихе, хотя явно степень волнения на лице никак не объясняется
банальным визитом к портнихе, но я готов это принять. Что я хочу этим сказать? Во-первых, должно быть так, мир так
устроен, такое строение ситуации, логос ее, то есть все стало на место, если принял; во-вторых, того, что я принял, я
не вижу. Это ведь не предмет, это - логос. Это не есть два и два , а нечто, что заставляет меня сказать четыре .
И, в-третьих, самое главное, может быть, для нас - это страшно. Все в нас бунтует и сопротивляется, восстает против
того, чтобы сказать: это так. В психологическом смысле, человек сопротивляется. Вы знаете, существует такой
психологический закон, что самый эффективный способ врать - это говорить правду, но в такой ситуации, в которой почти
что исключено (как говорят грузины, нет варианта), чтобы в нее поверили.
Значит, реальность - это то, что мы думали и что и есть правда. Единственная реальность - та, которая подумалась,
которую подумали. И которую, как выражается Пруст, смягчает, например, присутствие. Присутствие любимой женщины, о
которой ты мыслью знаешь правду, но ее несомненное, реальное, с ее очарованием, присутствие смягчает правду и
оттесняет ее куда-то очень далеко. Присутствие есть один из механизмов эмоционального и духовного рабства; оно
помогает нам не видеть правды. Так же как наш страх, скажем, помогает не увидеть реальность прямо перед собой.
Следовательно, что я хочу сказать? То, что мы мыслью узнаем - а мысль ведь должна родиться, я показал, что она
рождается не писхологией, а какой-то конструкцией; но то, что рождается, - этого нет. Есть все остальное, объяснимое
иначе, а того, что мы думаем, - этого нет.
Теперь пойдем дальше. Есть конструкции, которые не позволяют нам видеть (конструкция моего приятеля), есть
конструкции, позволяющие видеть; назовем их конструкцией Пруста. Или - я приводил вам пример Сезанна - яблоки,
посредством которых мы видим. Текст, посредством которого мы читаем наш опыт. И в этом чтении опыта, которое
антипсихологично, то есть направлено против основных тенденций нашей психики, нашей психологии как человеческих
существ, есть еще одна загвоздка. Во-первых, пометим следующее: ведь я не вижу, чтобы избежать страха, то есть
избежать того, что я боюсь - а истина есть то, чего я боюсь, - ее увидеть, и потом я даже забываю в силу слоистости
нашей психической жизни, что я не видел ее, потому что боялся, потом уже, на следующих этажах, исчезает даже сознание
того, что я избегал истины из-за страха. Эти психологические механизмы надежды - мир ведь водит нас за нос, в том
числе и психологическим механизмом надежды: завтра все исправится, дом, по которому прошла трещина, каким-то чудом
можно будет отремонтировать, - так вот, беда в том, что эти психологические механизмы прекрасно аккомодируются - не
ассимилируются, а аккомодируются, то есть не противоречат нашим логическим операциям, операциям рассудочного мышления.
Операции рассудочного мышления вполне уживаются с психологическими механизмами (механизмами страха, надежды и т.д.;
отобъяснение - это тоже механизм). И вот все операции нашего прикидывающего мышления (назовем их логическими) - мы
что-то наблюдаем, описываем, делаем выводы - уживаются с психологическими механизмами и не противоречат им. Мы можем
мыслить, то есть совершать логические операции, так и оставаясь в этой ирреальности, не приходя к реальности. Сама по
себе логика (в смысле логических операций рассудочного мышления) не выталкивает нас на путь истины. Того, что есть на
самом деле. В этом смысле можно сказать, что наша реальность имеет структуру сновидения. Это тоже одна из проблем
Пруста. Он говорил, что нечто, что мы называем жизнью, - разорвано, беспорядочно, вызывает непонятные
боли, непонятные радости и больше похоже на сновидения. Жизнь наша - как сон. Действительно, то что мы называем
реальностью, чаще всего имеет структуру сновидения. В каком смысле? Какова структура сновидения? (В упрощенном,
конечно, виде, я не берусь претендовать на то, что это вещь действительно проста и мы ее понимаем.) Есть такой закон
сновидения: по содержанию своих видений сон строится таким образом, чтобы эти видения позволяли нам не проснуться; сон
как бы имеет структуру отобъяснения. Скажем, звонит будильник, я не хочу проснуться, и в короткие мгновения, когда еще
звучит звонок (в действительности короткий, а во сне он кажется длинным), сон разыгрывает целую сцену, которая придает
такой смысл этому звуку, что этот смысл позволяет мне не проснуться. И вот то, что мы называем реальностью, чаще всего
состоит из таких представлений, из таких образов и состояний, которые позволяют нам спать дальше. В данном случае
слово спать означает не знать и не видеть реальности. И в этом смысле реальность имеет структуру сновидения. Жизнь
есть сон - в этом смысле слова. Вот такая психологическая закавыка. Более того, здесь есть еще одна проблема, на
которую хочу обратить ваше внимание.
Фактически мы сказали, что форма, текст есть нечто, что должно быть построено, чтобы конструктивно породить во мне
какое-то понимание, потому что это понимание естественным психологическим путем породиться не может. В частности, для
порождения такого рода состояния понимания служат литературные тексты. Или текст жизни. Например, образ и жизнь Христа
есть текст, посредством которого мы можем (или не можем) читать наш жизненный опыт. Текст организовал какой-то логос,
в пространстве которого события получают осмысленный и связный вид, а не рассеянный и рассыпанный. (Иногда религиозная
метафорика может помочь нам понять законы нашей жизни и устройство нашего сознания.) Так вот, все это фактически
означает следующую вещь: нечто производится в нас (нечто - наше понимание) не нами, произвольно, как психологическими
существами, а силой какого-то закона - силой формы. Скажем, идея существует силой формы.
ЛЕКЦИЯ 3
Итак, в прошлый раз я сформулировал следующее: когда мы испытываем любовную иллюзию, то самым существенным во время
ее испытания является - как на самом деле обстоит дело, что на самом деле происходит. То есть нечто отличное от того,
что мы переживаем, чаще всего является просто иллюзией, плодотворной, но иллюзией. Иллюзия не есть ругательное слово.
Скажем, французские авторы прекрасно знали - потому что они лучше всех других исследовали вообще человеческое сердце и
человеческую душу, больше всего потратили на это сил и больше всего успехов достигли, - что когда говорят illiusion
amoureuse - любовная иллюзия, то это не есть указание на то, что есть любовь и есть иллюзия или - любовь есть
иллюзия. Путь, ведущий в самих себя, к другим людям или внутрь других людей, и путь, ведущий в действительное
устройство мира. Так вот, самое важное для нас приходит к нам вопреки нашим волепроизвольным и сознательным усилиям,
приходит действием какого-то большого закона .
И я опять должен подтвердить, вернее, предупредить о свойствах нашего языка. Скажем, в отличие от произвольного , мы
склонны (и правы в этом) употреблять термин непроизвольное . Ведь что мы понимаем под непроизвольным ? Наши какие-то
аморфные душевные состояния, эмоции и т.д. Некоторые интуиции, мимолетные ощущения, чувства, которые характеризуются
печатью непроизвольности. Но не об этом идет речь. Для Пруста, и вообще в принципе, как раз такого рода состояния - я
назову их кисельными, то есть не имеющими структуры (у французов есть хорошее слово для этого - velleite , то есть
поползновения, потуги), - непродуктивны, и не они называются непроизвольными. Чтобы пояснить свою мысль - во многих
местах у Пруста вы встретите такое выражение: моя жизнь или эпизоды ее, события моей жизни были, как оказалось,
материалом искусства . Как мы понимаем это? Очень просто: произошло какое-то событие, и это есть материал в том
смысле, что я могу его описать, рассказать о нем. И в этом смысле оно (событие) составит материю романа и какой-то
сюжет. Но речь идет не об этом. Точно так же, как непроизвольное означает что-то другое, чем само слово
непроизвольное , так и слова материя искусства , а это связано с непроизвольностью, - скажем, моя жизнь, как и ваша
жизнь, эпизоды, события вашей жизни как материал, или материя, искусства не означают, что эти эпизоды есть то, о чем
можно рассказать, - так вот, слово материя в данном случае имеет прямой, буквальный смысл. Его очень трудно уловить.
Материя искусства - в совершенно прямом смысле этого слова. Не сюжет для описания или предмет для описания, а материя
самого произведения искусства. Плоть его. Просто я хочу обратить ваше внимание на сложность самого словоупотребления
языка - мы не должны, услышав слово, спешить понять его по тому значению, которое оно нормально имеет. Этого значения
мы отменить не можем, и мы должны пользоваться, к сожалению, теми словами, значения которых мы отменить не можем. Но
мы можем сделать из них такую композицию, чтобы она нейтрализовывала неминуе
мо возникающую в наших головах ассоциацию по значению. Другого языка у нас нет. Переводя на язык, близкий к любви, а
мы все время крутимся вокруг любви, потому что любовь - основной сюжет Пруста и романа, о котором мы говорим, я выражу
немножко иначе то, что я сказал о языке, приведя известную фразу Франсуа Вийона, которая обращена как извинительная
фраза по отношению к принцу; она звучит так: Prince, on a les amours qu'on a . (К сожалению, в русском языке нет
слова любовь во множественном числе, что говорит не только о недоразвитости языка, но и о недоразвитости чувств,
которые выражаются в языке.) Переведем так: Принц, у нас есть те любви, какие есть (и дальше Вийон добавляет:
извините меня за немногое ). On a les mots qu'on a . У нас есть те слова, какие есть. Других нет.
То изменение, о котором говорит Пруст, то есть то, которое происходит действием изменения нашего состояния, оно
происходит действием какого-то закона, а не мною самим производится. Фактически Пруст хочет сказать, что это нечто,
что производит такого рода изменение, действует наподобие органа, в отличие от воли и сознания. И здесь, в глубине,
скрывается проблема, что для Пруста - то, что называется произведением искусства или текстом не есть знание.
У Пруста все произведения искусства - воображаемые, как бы внутри произведения искусства, называемого В поисках
утраченного времени , создаются еще произведения искусства, которые в нем описываются. Потому что для Пруста, и для
вас, и для меня среди всех наших жизненных впечатлений довольно существенное место занимают и впечатления от
искусства, которые подчиняются тем же законам, и из них тоже можно и нужно извлечь что-то, что и из любых других
впечатлений.
И я сделаю еще один шаг, чтобы закрепить, что как раз то, что не входит в логос или в эти названия, не входит в ту
область, где нет эквивалентов для индивидуального впечатления, то, что остается у нас на стороне ощущения себя живыми,
- и есть сознание (в отличие от знания, в отличие от многих других вещей). И есть какое-то напряжение между тем, в чем
мы ощущаем себя живыми, и между эмпирическим сознанием, частью которого являются наши знания. В том числе знания норм
и правил. И между ними возникло какое-то напряжение, ну хотя бы в том, что в мире знаний, норм и правил нет ничего,
что соответствовало бы этому и что я мог бы пережить, - знание, взятое из мира норм и правил, наложить на мое
переживание и пережить его вот таким путем. Сделаем один маленький вывод: то, что мы будем называть и дальше текстом
или органом, не есть знание.
Значит, мы имеем дело с соединением или несоединением. Более того, мы имеем дело, скажем так, с трагической
конечностью человека. Дело в том, что мы не можем - поскольку мы конечны, у нас нет бесконечного времени - встретиться
эмпирически со всем тем, что создано для нас. Не можем - потому что пространство нашей жизни ограничено, даже
географические возможности ограничены. Откуда вы знаете, что вас сейчас кто-то не ждет в Париже? И даже если бы вы
могли сейчас выскочить в Париж, то я бы вам сказал: А может быть, как раз в Лондоне, и не сейчас, а через несколько
лет? И более того, я могу задать себе вопрос: все ли, что есть наша жизнь, происходит во время нашей жизни? Ведь не
случайно люди придумали идею бессмертия и надеялись на бессмертие. Они посредством этой метафоры уловили какое-то
обстоятельство, действующее в нашей жизни. В том числе уловили вот эту конечность. Уверяю вас, я сам по себе точно
знаю, что есть какая-то книга, которая для вас написана и которую вы никогда не прочитаете, потому что нельзя
прочитать все книги. Количество книг несопоставимо с возможным количеством наших актов. Я уже не говорю об
эмпирической случайности оказаться именно в той библиотеке или в том книжном магазине, где лежит эта книга. Это же
необозримое море случайностей, не проходимое нами. Но интересно, что, хотя вы никогда не прочитаете книгу, в которой
есть идентичный опыт с вашим, и вы могли бы сделать шаг вперед, если посредством этой книги заглянули бы в себя, а это
есть задача книги, - тем не менее события этой книги могут произойти в вашей душе. Символисты ведь говорили, что есть
соответствия символические. Что какая-то мысль, которая изложена в книге, которую вы никогда не прочитаете просто
потому, что вы эмпирически ограничены, конечны, - эта мысль тем не менее может случиться в вашей голове. То есть
что-то есть, что действует против человеческой ограниченности и против человеческой конечности. Такими действующими
инструментами являются те вещи, которые я называл текстами. Философы называли это продуктивным воображе
нием - нечто нейтрализующее, гарантирующее меня от случайности того, чего эмпирически я могу не встретить, не
увидеть. И есть какие-то дополняющие способности - они называются, допустим, человеческим воображением, которым
строятся конструкции, называемые текстами, которые производят в нас события, независимо от эмпирических возможностей
или невозможностей встретиться с носителями или материальными, так сказать, выполнителями этих событий. Более того, мы
не можем всего знать по одному фундаментальному закону. Можно сказать так: мы могли бы все знать и, хотя мы конечны,
могли бы, скажем, текстами дополнить свою неспособность быть бесконечными. Ну что значит все знать ? Быть во всех
местах пространства и времени. Допустим, можно предположить некую божественную способность охвата всего пространства
и времени и мое участие в этом. Математики и физики осуществляют так называемый предельный переход. То есть на пределе
берут. Можно взять нам воображение на пределе, но при условии, что ты сам не являешься частью того мира, который ты
видишь и описываешь. А если ты сам актер - не только смотришь спектакль, но еще и участвуешь в нем, то есть своим
действием в спектакле меняешь все события, а они находятся в сцеплении с тобой, - то тогда ты в принципе не можешь
всего знать, потому что ты участвуешь сам в этой жизни. Значит, еще одно ограничение. И тут как раз я привел вас к
тому, о чем хотел сказать в связи с проблемой изменения.
Так вот, изменение нам недоступно - если не выполнены какие-то условия - само по себе, легким путем недоступно, не
только потому, что вот то, о чем я говорил, не подчиняется нашей воле и сознанию, а производится иначе, а еще и потому
(и я сформулирую это грубым образом), что нам приходится менять уже измененное. А уже измененное менять очень
трудно. Сейчас я поясню эту непонятную фразу: дело в том, что человек меняет, преобразует какие-то эмпирические
обстоятельства в своем сознании и воображении под знаком своих высоких идеалов - так, чтобы в том, что он видит и
любит, принимает, были выполнены какие-то его требования к самому себе и к миру. Скажем, Сен-Лу увидел Рахиль -
эмпирическая Рахиль (женщина с плоским лицом) стала объектом страсти Сен-Лу, потому что она изменилась,
преобразовалась в его взгляде, который видел Рахиль из точки - назову ее так - высокого . То есть из точки идеалов и
мечтаний, навеиваемых искусством. Ведь Сен-Лу увидел Рахиль в театре. И мир, связываемый нами с театром - не с
помещением, не с театром как таковым в физическом смысле слова, а с представлениями о человеческом благородстве, о
высокой человеческой любви и т.д., - это все преобразовало эмпирически видимое. И в своем отношении к прекрасной
Рахиль - не к двадцатифранковой проститутке, а к прекрасной Рахиль, Сен-Лу реализовывает себя как человека, с которым
он сам может жить в мире. То есть он сам для себя допустил, - почему? - потому что он сам поклонник идеалов доблести,
а Рахиль доблестна, и он, любя Рахиль, любит доблесть. Значит отношение Сен-Лу к Рахиль есть его отношение к самому
себе. В каком смысле слова? - в этом отношении должна реализовываться, не нарушаться его способность жить в мире с
самим собой, уважать себя. Следовательно, он уже стал человеком.
Закон этот действует и в социальной жизни, мы тысячу раз встречаемся с примерами проявления этого закона. Очень часто
мы ничего не можем сделать с такими неразвитыми дикарями (так же как Марсель считал Сен-Лу дикарем, потому что
Марсель-то знает, что Рахиль проститутка, и в этом смысле он просвещеннее, чем Сен-Лу): дело в том, что у нас нет
цивилизации (мы нецивилизованны, кстати, примерно так же, как и русские), и часто возникает желание ввести какие-то
рациональные изменения, но они всегда упираются в действие закона, который я выражу так: русские не могут стать
людьми, потому что они уже стали людьми.
То, что измененное уже не поддается изменению, прямому изменению, бросает еще один свет на то, что я назвал
тождеством с самим собой.
Это очень часто случается с так называемыми идеологиями, или мировоззрениями. Мировоззрения, или идеологии, есть
область сращений человека с отношением к самому себе. И в этом сила идеологии, и ее неразрушимость, и убийственность.
Потому что для человека самая большая опасность - перестать быть в мире с самим собой, перестать уважать себя. Но если
сначала ты определенной ценой купил уважение, то потом цена эта реализует уважение.
Резюмируя то, что я сказал, мы можем выразиться так: мы имеем дело с тем, что у Пруста чаще всего называется
впечатлением (слово, которое повторяется почти что на всех страницах романа), но - впечатление, очевидно, какое-то
особое. И оно совмещено с точкой, которую мы можем назвать теперь сингулярной точкой (я уже термин этот употреблял),
то есть такой точкой, в которую, например, факты не проникают. В которую нельзя перенести знания: она непроницаема,
несоединима. И здесь же у Пруста возникает тема множества миров+
ЛЕКЦИЯ 4
Мы пришли к тому, что у нас есть странный феномен сознания. Что-то, что несомненно есть и чему нет никакого внешнего
эквивалента, - если под внешним эквивалентом понимать слово, - чему нет названия. Вот мы видим с вами одно и то же, то
есть нечто названное одним и тем же именем, и то, чем отличается то, что я вижу и что не умещается в слове, и есть
сознание. Мы так отрицательно это определили. Короче говоря, то - что не имеет эквивалента, ясно, но невыразимо.
Причем не подсовывайте, я предупреждал вас, никаких ассоциаций+ интуиция, иррациональное и пр., пока ничего этого нет
и мы ничего этого не знаем. Мы знаем только одно - ясно, но нет эквивалента. Я сейчас это свяжу с жизнью и прочитаю
вам цитату (опять я, к сожалению, должен переводить с листа). Предупреждаю, что должно быть следующее правило чтения:
останавливайте в себе, блокируйте естественные, непроизвольные побуждения реагировать на красоту стиля, не моего,
конечно, - Пруста, потому что красота выражения позволяет нам не замечать мысли. Пруст говорит об ослепительном свете,
который его посетил, а именно о том, что произведение искусства - единственное средство восстановить потерянное время
. Для начала сделаю первое предупреждение, относящееся к нашему отношению к словам. Вот как будто понятная фраза, да?
Потерянное время - значит, то, что забыл. Не так ли? Или - потерянное время - скажем, вместо того чтобы вчера
работать, вы вчера ничего не делали. Или - вместо того чтобы вести умную беседу, вы вчера ходили на свидание, -
кстати, с точки зрения Пруста, свидание не было бы потерянным временем. Потерянным временем была бы умная беседа. По
одной простой причине: там, где мы не рискуем, где мы не поставлены на карту в своих переживаниях, в своих восприятиях
и в своей судьбе, - там потерянное время. Пруст в свое время говорил: беседовать с умными людьми - это то же самое,
что прийти в гости и, вместо ожидаемого приключения, оказаться в светском салоне, где тебе сунули в руки альбом с
семейными фотографиями и ты должен с видимым интересом на лице их разгля
дывать. То есть потерянное время есть то, когда ты мог жить в первом смысле слова, как я говорил, но не жил. Был тебе
знак, а ты его упустил. Упустил тем, что не остановился и не работал. А знак - мы знаем какой, если вы помните. Я
прошу вас в голове все время держать этот знак, потому что факел должен освещать нам нашу работу. Потому что то, что
мы делаем, это - и моя работа (если бы я все заранее знал, что говорю, мне было бы скучно), а вам тоже нужно работать,
чтобы все узнавать в самих себе. Знак простой - по святому Иоанну: пока свет вам - а светом является ударившее в душу
впечатление, любое, - нужно не откладывать на завтра или на послезавтра. Или на других не перекладывать. Потому что
никто, кроме вас, в этом не разберется. Точка нашего труда - и прустовского - то, что могу только я или вы. Я в
данном случае не я, а наше общее я .
Пруст пишет так: Я понял, что произведение искусства - это единственный способ восстановить утраченное время . Пруст
говорит так+ - подобно тому как художник подымается в горах и в проеме гор перед ним открывается озеро, которое
поразило его каким-то впечатлением, - он быстро вынимает свой мольберт, кисть, но уже темно, и работать уже нельзя .
Так вот, эти материалы, вошедшие в книгу - открытые истины: одни в страданиях, другие в весьма посредственных
удовольствиях . Самая ничтожная женщина лучше самого умного и гениального собеседника, потому что с гениальным
собеседником я имею дело как салонный говорун, а с ничтожной женщиной я рискую, туда вовлечены желания, и только через
них, только через желание и боль, я могу узнать и мир, и других, и себя.
А теперь возвратимся к тому, что мы говорили о жизни, и к тому, что я говорил об органе в прошлый раз. Вы знаете, что
биологам почти что невозможно определить, что такое жизнь. В итоге они чаще всего дают интуитивное определение,
которое, кстати, совпадает с тем, которое, не желая вовсе, дает здесь Пруст. Имеется в виду каждый раз некая особая,
специфическая активность каких-то вещей, которая имеется в каком-то месте, называемом органом, а вне его не имеет
места, хотя вне этого органа могут быть те же вещи. Повторяю: какая-то особая активность, которую проявляют какие-то
элементы в месте, называемом органом, и эти же элементы вне этой активности не проявляются. В первом случае это
называется жизнью, а место называется органом, а во втором случае - нет. Так вот, то, что я называл сознанием, есть
место, в котором существует некоторая активность. Этой активности вне этого места нет. Скажем, есть вне этого места
слова. Если они - вне этого места, это - только слова. И вот весь роман Пруста есть опыт особого рода. Опыт сознания.
Опыт совершенно особой активности. Тут слова звучат тоже очень двусмысленно. Вот мы говорим: опыт сознания. Скажем,
опыт любви, опыт ненависти, опыт общества, опыт войны и т.д., и во всем этом присутствует сознание. А я имею в виду в
данном случае опыт сознания, где сознание есть нечто совершенно отдельное. Не сознаваемые содержания и предметы (мы
ведь все осознаем сознанием; мы осознаем войну, любовь, ненависть, мы осознаем желания и т.д.), а явления сознания -
особого, отдельного, и мы можем его, в свою очередь, испытывать - как отдельное.
Есть такой пассаж в романе: около отеля стоят посыльные и слуги, беседуя о чем-то, а мимо проходит очаровательнейшая
из очаровательных женщин, герцогиня Германт, которая очень долго и много занимала воображение героя романа. Вот эта
очаровательная женщина проходит мимо посыльных и слуг, и вдруг один из них говорит другим: Посмотри на эту ломаку,
что за вид, и к тому же ей, наверно, лет семьдесят . Они видели так. Повторяю, что мы имеем дело с местами, а не с
психическими свойствами, и мы должны блокировать в себе нашу неминуемую склонность приписывать те или иные проявления
человеческим свойствам. Глупости или уму. В данном случае сказать, что посыльные не видят по глупости. Нет, мы имеем
дело (скажу условно, не придавайте этому большого значения) с топологией, а не с умом или глупостью. Я не случайно
говорю: место. Они в месте находятся, а не глупые или умные. В каком месте? Я еще один пояснительный материал добавлю.
После этого идет интересное рассуждение Пруста. Он говорит: Как различны миры+ , частично поясняя, что ведь они
видели герцогиню так, потому что ей не предшествовало облако желаний в их глазах. А желание равнозначно тайне - по
законам нашей человеческой натуры. Следовательно - не предшествовало облако тайны . И есть не один, или два, или три
мира, а миров столько, сколько каждое утро просыпается умов и глаз . А первая страница романа начинается с
просыпания. И это очень существенно, так как весь наш опыт сознания моделирован опытом просыпания. Модель очень
интересная. Я ведь сказал: совсем не само собой разумеется, что в следующий момент времени воспроизведется живое.
Скажем, в момент A нечто живо, и мы предполагаем, что в момент A1 оно продолжает жить. Философ утверждает, и другой
человек - Пруст, проделавший опыт сознания, что - нет, не само собой разумеется, что в момент A1 A живет уже в A1.
(Второй момент есть момент просыпания.) И Пруст смоделировал это очень простым способом. Очень таким ненавязчивым+ я
сейчас говорю на квазинаучном языке, но это по бедности, а он богатый художник и сдел
ал это гораздо проще и изящней. Но изящность скрывает - что? Я сейчас сразу поясню и поставлю точку на проблеме. Вот
просыпается человек - какие, спрашивает Пруст, есть основания для того, что просыпаюсь именно Я?. То есть, какие есть
основания для того, что, проснувшись, я хватаю самого себя, и это - Я? Какие? Можно ли предположить само собой
разумеющейся длительность - что предмет A в момент A1 есть тот же самый предмет A, если мы говорим о живом? Или о
сознающем. Какие есть основания для того, чтобы просыпающийся в момент A1 проснулся бы в качестве A1? Именно того
человека, в качестве кого он был перед этим. Какие есть для этого основания? Почему я не проснулся в качестве совсем
другого человека? И когда мы не призадумываемся над этим, то нет проблемы, а стоит призадуматься - есть проблема
довольно большая, и из нее, не из ее решения, конечно, а хотя бы из раздумывания над ней, можно очень много извлечь.
Конечно, чтобы, проснувшись, сказать: Я - это Я, я совершаю акт выбора. Так ведь? Чтобы акт выбора совершился, нужен
субъект, который совершает выбор. Но этот субъект выбора, то есть субъект, совершающий выбор, может быть только после
того, как выбор совершился. Пруст так и пишет: когда мы выходим из сна, мы - никто . Как же тогда, ища свою мысль
(мы же должны найти свою мысль, чтобы продолжить ее, чтобы у нее была длительность; длительность, как выражается
Пруст, часов, дней, месяцев, годов), ища свою личность, так же как ищут потерянный объект (выходя из сна, мы ищем
себя, как ищут потерянный объект), кончают тем, что находят свое Я скорее, чем другое. Почему, когда мы снова начинаем
мыслить, не другая личность воплощается в нас, а именно та наша, которая нам предшествовала? Я не вижу, что диктует
этот выбор и почему из миллионов человеческих существ, которыми можно было бы быть, именно на то, кем я был перед
этим, падает мой выбор . Ну а дальше - интересная тема, пока не буду ее развивать, предлагаю: +возрождение себя в
момент просыпания после благотворного умственного отчуждения, каким является сон, до
лжно быть по сути дела похожим на то, что происходит тогда, когда мы находим забытое слово, забытое стихотворение,
забытую мелодию. И, может быть, даже возрождение души после смерти можно представить как феномен памяти .
. Умереть можешь только ты сам, за тебя никто не может умереть, и ты за другого не можешь умереть - совершенно личный
акт. Абсолютно личный. И вторым личным актом является акт понимания. Можешь понять только ты сам. Вместо тебя никто
понять не может. Что бы то ни было. Вспомните древнейший миф, сократовский миф о мальчике-рабе, который из себя
рожает теорему Пифагора. Когда Платон хочет доказать, что знание в действительности уже существует в душе и лишь
вспоминается наводящими вопросами, и он заставляет раба рожать из себя знание теоремы. Представьте себе, что
передача знания совершается по причинной цепи: A, B, C, Д связаны между собой причинно, и Д (твоя голова) находится в
цепи, и вот через A, B, C в твою голову должно перелиться знание, - так вот, мир устроен так, что - между последним
звеном детерминированной цепи обучения и твоей головой - зазор. Нет непрерывного перехода. Знание в твоей голове может
вспыхнуть только как личный акт понимания. Только ты можешь понять. И вот к тому, что говорил Шестов, я могу добавить
третий совершенно личный акт. Это - тень. Темнота. У каждого из нас своя тень. У Данте: в великом круге теней. Он имел
в виду такой закон нашей души: очень большая тень должна быть в нашей душе - тень нашего непонимания, и только из нее
может вырасти понимание. Только из нашего непонимания, только из нашей тени может выступить свет. Значит, тот свет,
который идет в эту точку, требует, чтобы там не было предшествующего света. Чтобы была проделана - как говорят
философы - редукция. Чтобы все, что было перед этим, было редуцировано. То есть какие-либо предположения, предпосылки,
все, что до, - ничего этого не должно быть. Лишь после и в свете того света (простите меня за тавтологию), который
идет, - тогда лишь что-то развернется. А темнота складывается из риска, из вложения. Озаботиться надо очень сильно.
Вложиться. Пошевелиться в темноте, ничего не зная и ничего не предполагая известным. И тогда - если есть какой-то шанс
что-то узнать - что-то узнаешь. И редуцируемое знание в этой темноте -
прежде всего - редуцируемое знание о самом себе в смысле представления о своем я . То есть о той идентификации -
помните, я говорил вам об Сен-Лу, о движущей силе Сен-Лу, о сращении с образом самого себя, то есть того, кого можно
уважать, - что есть самое страшное, опасность. Это то, что тот же Кьеркегор называл (уже в другом тексте) смертельной
болезнью. Что это - смертельная болезнь? Знание, предварительное знание. В том числе мое уверенное знание о самом
себе: каков я, что мне надо, в каких условиях и как я могу себя уважать. И каков должен быть мир, в котором я мог бы
достойно жить, в котором выполнялся бы мой образ. Потому что мир должен функционировать так, чтобы в нем могло жить
такое я , которое я мог бы уважать. Смертельная болезнь - потому что здесь некоторое я выступает как сам собой
действующий механизм.
Такой же смертельной болезнью - в отличие от того, что ты делаешь только сам (понимаешь или умираешь, идя только из
своей темноты), - может быть представление или знание о некоторых самодействующих социальных механизмах. Например,
история есть смертельная болезнь - механизм истории. Мы ведь полагаем, что есть некоторый самодвижущийся механизм
истории, которым что-то делается. Мы не сделали, там делается, потому что рядом с нами работают другие, они вносят
свой вклад, и вот идет где-то, в невидимой нами дали вращается какой-то маховик+ или колесо истории, почему-то, по
какому-то предрасположению, направленное в благоприятную для человека сторону, хотя кто сказал, кто доказал, что такое
колесо должно быть благоприятно человеку? - непонятно. Иногда это колесо истории называется механизмом истории,
прогрессом, много названий - тоже смертельная болезнь. Некоторый самодействующий механизм. Какое-то мое отношение - я
делаю какую-то частичку, а там все складывается. Но суммации ведь нет. Мы только что убедились, что нет суммации
знания. Ведь к тому, что видит Сен-Лу, нельзя присоединить знание Марселя. (В науке мы привыкли, что, скажем, один
ученый кирпичик положил, второй ученый еще кирпичик, и есть такая кумуляция знаний. А на самом деле ее нет. Эти знания
раздельны.) Значит, в нашей модельной ситуации, или в ситуации, которую мы моделируем, мы имеем дело с раздробленной
материей, раздробленной и дискретной, неоднородной материей, где невозможно взаимное сложение или взаимное
прибавление. Вот сейчас я ученые слова говорю, абстрактные, но предшествующие примеры дают мне право так говорить, а с
другой стороны, вы понимаете теперь, что когда люди говорят такие абстрактные слова, то они имеют в виду весьма
конкретные и жизненные вещи, в том числе те, когда я, говоря о смертельной болезни, в качестве примера приводил
представления о социальных механизмах. Ибо в социальном механизме предполагается - и знаю, что устроено так, и могу на
это положиться. А в личном, то есть в том, что растет из своей тени, из своего непонимания
, - нельзя отложить на завтра. Мы уже знаем этот закон. Точка высвечена лучом святого Иоанна. Будем выражаться так:
высвечена точка и отложить ее на завтра нельзя. Мир необратим, и то, что не извлечено сегодня не будет извлечено
завтра. Более того, извлечь можешь только ты. Положиться на другого нельзя, потому что у него нет твоей темноты, а
извлечь можно только из своей темноты, - у каждого темнота своя. На плечи другого нельзя переложить. Ну, я могу
продолжить эту мысль, сказав о том, что есть вещи, за которые я отвечаю, и я не могу это переложить на класс, на
партию, на общество, на нацию. И, наоборот, то, что случится с нацией, будет интегралом того, что каждый из нас взял
на себя. И то, что случится, установится по уровню наших душ. По закону той точки, о которой я говорил. Потому что эта
точка, теперь я другое слово использую, есть точка уравнивания. Пруст выражался так: кто бы ты ни был, принц или
нищий, никто тебя не избавит от необходимости желать, страдать, любить и ненавидеть. И какая бы ни была цивилизация
или, в случае войны, ни были бы технические средства, всегда есть точка, в которой схватывается человек с человеком, и
побеждает тот, чье сердце сильнее. Есть точка, в которой никакие мои преимущества перед Альбертиной (Марсель богат, а
Альбертина - бедна, он ее содержит), если действует упрямая воля Альбертины, не имеют никакого значения, все уравнено
(слово воля - это иносказание внутренней работы, то есть того, что выросло из внутренней темноты, в данном случае из
темноты Альбертины). Продолжаю: на войне (тогда не было атомной бомбы, Пруст приводил другие примеры, но я могу
заменить их и говорить об атомной бомбе), что бы там ни было, какие бы параферналии ни были, есть точка, в которой
человек схватывается с человеком и побеждает тот, чье сердце сильнее . Или, иными словами, то, что будет в результате,
будет по уровню. То есть большое по уровню. Скажем, то, что произошло в 1921 году, произошло по уровню наших душ.
Независимо от больших катастроф. Как выросли, так и получилось. Большие катаст
рофы не сделали нас большими, - кстати, Пруст неоднократно будет повторять, что большие события не делают поэта,
наблюдающего эти события, большим поэтом. Почему это происходит? Да просто потому, что существует вот эта точка.
Условно назовем ее точкой равноденствия. Еще одна характеристика нашего места. Места сознания, или топоса. Поскольку я
говорил вам, что все пронизано образами Данте, скажу вам, что у Данте есть очень хорошее словосочетание для этой
пустой точки. (Представьте себе пустую точку, но напряженную. Она ведь напряжена - ничто не входит, и ничто не
выходит, но там есть сознание. Интенсивность сознания.) Описывается воображаемое путешествие, которое происходит в
Божественной комедии , и там есть точка поворота, где Данте и Вергилий снова возвращаются к поверхности земли, но уже
так, что после возвращения над ними будет другое небо, и этот поворот совершается в точке равноденствия: Мы
повернулись в точке, где сошлось давление всех грузов . Вот представьте себе стяжения всей земли, стяжения всего мира,
которые сошлись в одну точку. Такая тяжелая, пустая точка мира. Пустая - в ней не должно быть нашего знания,
предшествующего знания. И от этой точки фактически и отсчитывается то, что я назвал воспитанием чувств, и наша
способность держать мир. Видеть мир, в котором нет по отношению к нам намерений, и видеть прежде всего то, что из нас
вырастает. (А не потому, что мир так или иначе расположен.) Так вот, эта точка - пустота характеризуется еще одним
словом у Пруста, и это важно для вырастания, для темы антиинфантилизма; это - точка Неизвестного, или Другого. Пруст
был глубоко убежден, что художник есть в любом человеке, - не в том смысле, что каждый человек может рисовать и т.д.,
нет, он имел в виду внутреннюю работу, которая нам необходима в жизни, и каждый человек ее проделывает, если он живет,
а живут, конечно, не все+
ЛЕКЦИЯ 5
Настройтесь на то, что наша двойная звезда, о которой я говорил, то есть впечатление, светлая точка какого-то
впечатления (пока мы еще не знаем - какого), и точка, в которой мы находимся (я назвал ее непроходимой, то есть такой,
в которую ничто не поступает извне), - эта двойная звезда в действительности есть какая-то маленькая светлая точка в
совершенно темных безднах мироздания. Светящаяся очень слабым светом, малюсенькая точка. Этот образ, наверно, более
всего подходит для того, что называется человеческим уделом.
Расширение совершается внутри маленькой точки нами самими в стороне неизвестного. Или Другого. Я говорил вам, что
роман Пруста в каком-то смысле топографический роман. Наглядная топография. Освоение мира, то есть рост молодого
человека, происходит движением в этих сторонах. Он осваивает сторону Свана, а там его ожидает мина (которая, если
наступишь, взорвется неожиданно) - архетип любви Свана к Одетт, которая станет прообразом любви нашего молодого героя.
Он будет любить Альбертину и других так, как Сван любил свою Одетт. То есть судьба - там. Пруст не придерживался
хронологической последовательности рассказа: перебивы, возвращения в другие эпохи и т.д., но формально это примерно
200 страниц).
Действительное движение плодотворной души, посредством чего только и могут рассеиваться или корригироваться другие
иллюзорные движения в стороне Свана или в стороне Германтов, действительное движение - в другой стороне. В стороне
неизвестного, или - Другого.
Другим, или неизвестным, мы называем то, что никогда не есть то, что мы думаем. То, что всегда другое, чем наши
представления, - это есть неизвестное. Конечно, в слово неизвестное вкладывается и другой, мужской или взрослый,
смысл. Человек, в отличие от животного, есть существо, сопряженное с неизвестным, или с поиском, или с движением в
стороне неизвестного. Для животного таких вещей не существует. Только для человека существует неизвестное. В том числе
потому, что человеку заранее не задана никакая мера. Нет никакой меры, по которой мы определили бы - вот это есть
человек. Человек обнаруживает себя движением в безмерном, и, следовательно, только продукты этого движения есть те или
иные миры, которые всегда меняются. И самое красивое зрелище в человеке - когда человек идет на пределе того, на что
вообще способен человек. Поскольку предел неизвестен заранее, то нужно ставить себя на карту и идти. Вот поэтому в
Божественной комедии Одиссей - а в нашем сознании, вернее, в словаре символов нашего сознания Одиссей фигурирует как
человек, который был одержим, ему не сиделось на месте, и он все время хотел посмотреть на то, чего не видел, что
неизвестно, - перед Данте (сопровождаемым Вергилием) появляется в облаке из пламени. (Обратите внимание, как
материально строится наше сознание, то есть то, что мы хотим сказать. Слов нет, а есть образ - пламя. А пламя ведь не
имеет заданного объема, вы же не можете сказать, что пламя занимает какое-то место, объем, - оно подвижный объем
занимает. Пламя не имеет материи. Ну какова субстанция пламени? Перед этим я говорил другими словами, учеными :
человек не имеет заранее заданной меры. Это звучало непонятно, может быть. Или псевдоучено. Ну зачем? Можно другими
словами говорить; только, конечно, когда я показываю пламя, то образ доходит, но не всегда доходит смысл. Потому что,
опять повторяю, образ слишком красив.) Значит, не случайно Одиссей, то есть подвижная человеческая сущность, или
неуловимая человеческая сущность, не принимающая никогда окончательной формы, для грамо
тной души Данте появляется в образе пламени. И из середины этого пламенного облака он слышит голос (обращенный к
нему, к Данте), который рассказывает о своих приключениях, в том числе о тех, которые не вошли в Одиссею . И он
говорит: Мы пришли перед самым закатом к Геркулесовым столбам+ - а Геркулесовы столбы, по этой географии,
расположены на Западе (в латинском языке - oriente и occidente - есть аллитерация со страной восходящего солнца и
страной заходящего солнца; какая-то образность есть, это не просто география, не просто страна света). Все наше
искусство понимания есть в действительности - опять я перебиваю себя - искусство узнавания. Вот я сказал: перед самым
закатом. Опять мы говорим заданным набором наших возможностей или символов. Помните: перед закатом художник шел в
горах и в просветах между горами мелькало озеро. Пока оно мелькало, можно было рисовать. Но солнце зашло, и рисовать
нельзя. А сейчас я приведу совершенно другой пример, и ни один из них не является цитатой из другого. И говорит
Одиссей: Неужели за этот небольшой зазор бодрствования наших чувств, который нам остался, мы не двинемся вперед и не
увидим землю, на которую не ступала нога человека? . То есть не увидим чего-то первым взглядом.
Подчеркиваю, что в нашей сознательной душевной жизни есть структура, связки которой выныривают во взрывах наших
духовных и душевных событий. Тем самым я как бы говорю, что взрывы наши, не только сама душа, взрывы событий имеют
структуру. То есть несут частицы сложения души. Я говорю: крест - это не случайно. Мука Христа - крестовая. Крест -
и никуда не уйдешь - всплывает. Опять вне какого-либо религиозного контекста или контекста учености, эрудиции или
ссылки на известную историю Христа и т.д. Ничего этого нет. Мы так устроены. Что-то слепилось в какие-то образы, а
образы есть возможности нашей душевной жизни, и эго вспыхивает в реальных событиях, переживаниях. Пруст просто не
нашел и не мог найти других слов, поскольку хотел в точности выразить переживаемое. Крестовая мука. Перекрестом
кровавая борозда. И вот в случае, когда он поясняет фразу, которая тоже ничего общего не имела с возможностями:
Мадемуазель Аделаида уехала - там тоже кровавая двойная борозда, или крестовая пометка муки на теле души. И обратите
внимание - перевернем этот пример - облака ничего общего не имеют с ножом. Так вот, сосредоточьтесь на том, что нельзя
прийти к ножу, то есть увидеть нож, путем перебора облаков. Сколько бы ни разглядывали облака, сколько бы ни добавляли
облаков к облаку, вы никогда не вычислите нож. То есть реально всегда Другое. Или неизвестное. А неизвестное - мы уже
можем определить - есть острое чувство Другого. Того, которое - ничто из того, что мы знаем, видим, к чему привыкли и
что есть. Позитивно есть. Повторяю, тогда неизвестное есть острое чувство сознания, - а им человек может болеть, его
иногда называют ностальгией, мировой скорбью (я уже специально ввожу другой ряд ассоциаций). Вот эти слова, говоримые
о неизвестном. Неизвестное, следовательно, - острое сознание реальности как чего-то, что ничего общего не имеет,
ничего похожего, всегда другое, чем то, что мы знаем, к чему привыкли и т.д. Со стороны нашей души неизвестное может
быть нашей болезнью. Болезнью в нормальном смысле слова, не в уничижительном
смысле, - мы можем быть больны страстью, пафосом неизвестного. Он же есть бесконечность, конечно. Человек есть
существо, больное бесконечностью. И, как говорил Пруст, нет ничего острее жала бесконечности . Вот жало реальности,
или сознание неизвестного, и есть жало бесконечности.
Есть не только неизвестное, есть еще неизвестные миры, множество миров в каждой точке, о которых мы никогда не узнали
бы без искусства. В данном случае слово искусство - иносказание того, что я называл другими словами, чтобы не
вызывать у вас слишком эстетических ассоциаций, ибо я говорю о более важных и в то же время более обыденных вещах.
Другими словами, это есть то, что я называю трудом. Труд или текст. Или синтаксис. Значит, только композицией этого
труда и дается, фиксируется индивид, и без этого труда мы никогда этого индивида не узнали бы. Скажем, мы никогда не
узнали бы, что такое совесть, если бы не было формы совести. Мы никогда не узнали бы ничего искреннего, если бы
искренность не была искусно построена. Так, чтобы в ней не намерения наши были бы искренни, а если бы она сама была. А
сама она может быть, только будучи организованной и крепко сбитой. Другого не дано в человеческой жизни. Намерения,
как говорил Пруст и как говорили многие другие, остаются за порогом искусства. И я скажу так (уберем слово искусство
) - намерения остаются за порогом наших действительных поступков и нашей жизни в реальности. Velleite - потуги быть
честным, а честность, я должен сказать, это - искусство. Структура, форма, запечатлевающая труд. Пруст в таких случаях
говорил, что эти вещи различаются так же, как отличается, скажем, желание полета от летящей машины. А летит машина,
ставшее существо, полное существо. А полное существо без формы и без структуры не бывает. Иногда о такого рода вещах
говорят нам религиозные символы, напоминают нам о том, что наша душа устроена таким образом, что, если она есть, она
не из психологических намерений состоит. Не из психологических поползновений, побуждений, velleite . Скажем, в религии
считается, что человеческие состояния будут бесплодно повторяться, если они не интегрируются в структуры. Например,
можно раскаиваться, совершив поступок A; раскаяние - действительное психологических поползновений, побуждений,
velleite . Скажем, в религии считается, что человеческие состояния будут
бесплодно повторяться, если они не интегрируются в структуры. Например, можно раскаиваться, совершив поступок A;
раскаяние - действительное психологических поползновений, побуждений, velleite . Скажем, в религии считается, что
человеческие состояния будут бесплодно повторяться, если опоступки, из-за которых раскаиваюсь, тысячу раз буду
раскаиваться, и так бесконечно. Я, по-моему, говорил, что на российской территории - а под российской территорией
имеется в виду и наш околоток, основательно погулял гений повторений. Никогда мы ничему не научились, никогда ничего
не извлекли (смыслы), тысячу раз повторяем одно и то же, а нам все кажется, что то, что мы делаем, непохоже на то, что
было. Такого рода кручения и называются у Пруста утерянным, или утраченным, временем. Так что это не просто время в
обыденном смысле слова.
Если у тебя есть острое чувство неизвестного, то у тебя возникает один вопрос, в свете которого ты замечаешь те
факты, которые есть и которые можно было бы не заметить. В том числе замечаешь то, что я называл чувством живого.
Чувством жизни (я частично отождествлял чувство жизни с сознанием). То, в чем мы чувствуем себя живыми. Формально
передать этого нельзя. Ясно. Интуиция жизни непередаваема. Но каждый в себе это может ощутить. Знать. Так вот, дело в
том, что мыслитель, или художник, раскручивает весь мир под знаком этого вопроса - какого вопроса? - Это ведь должно
иметь смысл - какой смысл? Какой смысл в моем ощущении себя живым, если на первый взгляд мир устроен так, что в нем
это места вообще не имеет? Ну какое отношение мое живое переживание розы, или переживание боярышника, или переживание
пирожного имеет к миру пирожных? То есть когда я ощущаю, что я своим несомненным для меня актом жизни не умещаюсь в
мире, для меня нет места в мире, тогда у меня возникает вопрос смысла. В том числе - всех наших избыточных высоких
чувств, Смысл моей любви к Альбертине - какой в этом смысл, когда ясно, что Альбертина как человек, то есть как
предмет, заменима другими, и только случайность кристаллизовала мой духовный, или душевный, мир на Альбертине. И
законы этой случайности таковы, что если я испытал нежность через Альбертину, то, как говорит Пруст, потом я испытываю
потребность в нежности только в виде потребности в Альбертине (обратите внимание на этот важный ход; частично я вам
пояснял это Аристотелем). Потому что у человека есть потребность в нежности, и как таковая она у него есть в виде
потребности в Альбертине. Разные вещи, казалось бы, - Альбертина и потребность в нежности. Могло случиться так, что
нежность на совсем других вещах замкнулась бы и через них избывала бы себя. Реализовалась бы. Но - реализовалась на
Альбертине. Я понимаю, что эго случайно, но только через нее я бываю в состоянии, которое само по себе для меня важно.
Оно важно само по себе, но только через Альбертину я в нем бываю. Так какой смысл
тогда в этом? Что это значит? Что я испытываю, зачем все это? Или, например, я увидел что-то. В каком смысле то, что
я увидел, можно назвать случившимся? Увиденным? Скажем, Марсель наблюдает: танцует Альбертина с подругой, как говорят
по-русски, шерочка с машерочкой . Ну что можно извлечь из этого? Ведь, то, что мы извлекаем, - обратите внимание, -
это есть событие нашей жизни, оно связывается с другими событиями, оно запомнится, - а что происходило? Рядом с
наблюдающим Марселем стоит его знакомый по салону Котар, врач по образованию, и так, мимоходом, как о чем-то само
собой разумеющемся, но в данном случае исполняя роль человека, сующего свою руку в аквариум, чтобы вынуть оттуда рыбу,
а рыба в данном случае - Марсель, говорит: А вы знаете, женщины получают сексуальное наслаждение прежде всего от
соприкосновения грудью . А две девочки, танцующие, соприкасаются грудью. Ну, здесь начинается великая лесбийская тема
у Пруста, проигрываемая им и на Сване, и на Марселе. А что я увидел? Эта фраза пришла из другого мира. Она ошарашила
Марселя, как вторгнувшаяся в аквариум рука. Совершенно инородное событие в бесконечном мире человека. Обыкновенно
потанцевали девочки, это можно запомнить, к этому можно возвратиться в памяти, потом это свяжется с другим каким-то
событием внутренними тайными нитями. Но смысл там произошел.
ЛЕКЦИЯ 8
Сегодня мы будем разбирать тему впечатлений. При всей своей внешней невинности и эстетичности, эта тема настолько
глубока, что при ее анализе можно выявить все нити и сочленения прустовского мира и нашей собственной душевной жизни.
И поэтому я могу ее обозначить следующим образом. Пруст часто употребляет в разных случаях одно и то же слово -
впечатление , l'impression, или импрессия. Тут нужно вглядываться или вслушиваться в слова. Они, к сожалению, теряют
свой метафизический заряд. Впечатление. То есть то, что запечатлено. То, что запечатлелось. Мы же обычно, употребляя
слово впечатление , имеем в виду какое-то ментальное содержание. И теряется полуфизический, чувственный оттенок
запечатления. Импрессия, запечатление, то есть не просто наши представления, - что-то особое. И вот когда Пруст
употребляет это слово, он всегда говорит, что такого рода впечатления (пока мы не знаем - какого; какая-то особая
категория вещей, называемых впечатленниями) были как бы залогами, или заложениями, фундамента действительной жизни.
Непонятная фраза. Но если метафорически себе представить, то+ как бы шепот или шелест какой-то ткани, или слышимый
нами шелест ткани действительного строения жизни. Есть какие-то привилегированные моменты, называемые впечатлениями,
которые доступны нам, слышимы нами - шелест этой ткани. Вот она шелестит, и шелестит этими впечатлениями. Это может
быть пирожным мадлен , может быть колокольней, деревьями. Все это это - будь то цветок боярышника, три колокольни,
пирожное мадлен - есть нечто, что под видом колокольни, под видом пирожного, под видом боярышника что-то говорило
мне. То есть это не есть впечатление от колокольни самой по себе, не есть впечатление от цветка самого по себе, а
какой-то цветок и - впечатление от него, какая-то колокольня и - впечатление от нее, такое, что нечто под видом
цветка, колокольни нам предстает. Это нечто есть разбросанные там и сям, по ходу всей жизни, куски фундамента
настоящей жизни. Или услышанный нами шелест действительного строения жизни. Вот коротко, пока м
етафорически, вся прустовская тема.
А теперь приступим к сути дела. В прошлый раз я локализовал прустовский подвиг в истории культуры. Я сказал, что мы
как живые существа в наших попытках жить осмысленно и свободно находимся в той же самой точке, имеем перед собой те же
препятствия, те же проблемы, что и на рубеже веков. И теперь, чтобы был понятен в контексте культуры тот отрывок,
который я приведу, - вот такую душу, которая предстала нам в этом экземпляре, я назову классической душой.
Классическая душа, или то, что я называл внутренним человеком, или универсальный человек, полностью живой и здешний
человек. Весь живой и весь здесь - этот человек родился на волне Возрождения (европейского Ренессанса). И чтобы было
ясно, о чем я говорю, - струна, вокруг которой душа эта существует, звучит следующими словами: что бы ни было, ты
можешь! Или, иначе, - тебе не нужно, чтобы весь мир был хорошим, для того чтобы самому быть хорошим. Чтобы ты
чувствовал себя прекрасно, ты не требуешь, чтобы в мире вокруг тебя были цветы. Пусть будет бензин, из бензина можно.
Что бы ни было, я могу. Это очень крепкий желудок - классическая душа. Она может переварить все. Царящую вокруг
несправедливость, несчастья, беды и т.д. Она предполагает мужество, конечно. Это мужество я определил словами,
относящимися непосредственно к Прусту. Мужество невозможного. Мужество вне каких-либо благонамеренных
мироустроительных идеологий, которые всегда предметны. Которые всегда предполагают насыщение среды хорошими
предметами, чтобы человек был хорошим. В классической душе этого не может быть. И если вы возьмете любой текст Декарта
или, ближе к вам, поэтический текст Донна, английского поэта, вы там увидите четкое биение этой струны. Стояние
человека один на один с миром и убеждение, что есть какие-то тайные пути порядка, которые держатся на мужестве
невозможного. Невозможное - не существует никаких механизмов, которые сами собой, независимо от твоего усилия и твоего
мужества, что-то в мире обеспечивают. В мире нет предмета, перед которым можно было бы упасть на колени и сказать:
Вот эт
о - верх совершенства! Это прекрасно! Философы считают, что в мире вообще нет предмета, указующего на высший смысл.
И соответственно нельзя ожидать, требовать, что я буду стремиться к высшему смыслу, только если вы мне покажете в мире
такой предмет, который был бы носителем этого смысла и реализовал бы его. Этого требует неклассическая душа. Или,
условно назовем, женская душа . Скажем, такова была душа Блока. Она требовала хозяина, но хорошего. Таким хозяином
была стихия. Ему нужно было, чтобы вокруг была прекрасная стихия, и тогда можно было бы жить. Такие, как Пруст, этого
не требовали. Они могли считать - что бы ни было, ты можешь. Пруст называл это экспериментальной верой.
Мы знаем, что роман Пруста начинается с образа просыпающегося человека. И не случайно - потому что важным вопросом
является, каковы, собственно, основания того, что я просыпаюсь в качестве я ? Что первая персона, кого я хватаю с
радостным криком за шиворот или за волосы (если они есть), это - я ? Это не само собой разумеется. Пруст говорит о
таком человеке, что его миры выбиты из орбит . Les mondes de sorbite s. Выбитые из орбит миры. Ему интересно провести
этот эксперимент, потому что нужно ввести координаты для этих орбит. Сначала без орбит начнем, а там посмотрим, каковы
координаты наших орбит. Так вот, индивид просыпается, и мы понимаем, что просыпающийся индивид, во-первых, не имеет
психологических характеристик, не имеет антропологических характеристик, человеческих характеристик пока никаких у
него нет, и, во-вторых, он явно просыпается как часть какого-то индивида. Итак, просыпающийся просыпается в качестве
части какого-то индивида - не самого себя как индивидуального человека, а индивида в том смысле, как я говорил вам в
самом начале нашей встречи, - в море как стихии, или в воде как стихии. Некое индивидуальное целое, внутри его есть
элементы, а вне его - это мертвые части. И здесь мы сталкиваемся с тем, что я назвал неделимостью или существованием
каких-то пропорций в устройстве и мира и нас самих. И, чтобы пояснить существование этого неделимого или неизменного,
я сделаю следующий шаг. Ну ясно, конечно, что мы сталкиваемся, хотя это слово не употреблялось, с бесконечностью. В
каком смысле слова? Свойство привлекательно-загадочное (такое же, как впечатление для Пруста), ясное, манящее и до
конца толком не расшифрованное, которое, может быть, будет для вас мотивом, - мы сталкиваемся с тем, чего нельзя
начать. Поэтому я сказал: мы просыпаемся как части индивида или целого. Нельзя начать, например, историю. Странная
фраза. Но это установленный факт, точнее, закон. Историю нельзя начать; она или есть, или ее нет. Для себя
воспользуйтесь следующей метафорой, опять евангелической (я не проповеди вам чита
ю, но есть удачи человеческого языка душевной жизни, и они в некоторых книгах записаны, и мы можем ими
воспользоваться): как посолить соль, если ее нет? Можно ли посолить соль? Соль или есть, или нет ее. Нельзя посолить
соль. Потому что, чтобы посолить соль, нужно иметь соль и т.д. Задайте себе вопрос: можно ли начать мыслить в
абсолютном смысле слова? Нельзя начать мыслить. И именно в этом смысле слова человек просыпающийся, то есть
просыпающийся к сознанию, не начинает сознания в абсолютном смысле слова. Он просыпается как часть уже существующего
сознания. Вы можете думать над этим, задавая в качестве мотива вопрос: можно ли начать мыслить? Я вам скажу, что, если
уже не мыслил, начать мыслить нельзя. Мыслим, если уже мыслили.
Роман - без нажима, без философских слов - легко и элегантно все это делает. Но все-таки за этой легкостью и
элегантностью мы должны кое-что ощущать. И когда мы это ощущаемое переводим на доступный нам язык, тогда нам
приходится рассуждать и так, как сейчас я это делаю. Иными словами, когда мы оказываемся внутри того, чего нельзя
начать, то в нашем эмпирическом сознании, которое есть психологически у каждого человека, начинаются изменения и
смещения. Куда-то смещается (и изменяется) наше сознание. К чему-то смещается. К какому-то центру. Мы уже можем смутно
угадывать, что центром может быть точка равноденствия, о которой я говорил уже (к сожалению, все, что мы говорили,
нужно держать в голове, что очень сложно). Эти смещения в нас происходят в сторону того, что стоит на месте и
проявляет себя соответствиями. Сейчас вы смотрите на меня изумленными глазами+ но, простите, ведь мы уже имели это в
нашей работе. Помните, я цитировал вам Данте, Пруста, Мандельштама и еще кого-то, не помню кого+ Уже в нашей
собственной работе, то есть в моем рассказе и в вашем слушании, были соответствия. Когда мы хотели о чем-то с толком
говорить, мы вдруг обнаруживали, что есть эта же мысль у Мандельштама, эта же мысль - у Данте, и когда мы что-то хотим
сказать, то сказанное нами сразу существует множественно. Или, как философы выразились бы, в континууме. Есть
континуум мысли, или континуум состояния. Как только мы начали мыслить, мы сместились к тому, что уже есть, что
неподвижно стоит и проявляет себя в нас, когда мы движемся, в нас, движущихся, соответствиями. Мы начинаем совпадать с
Мандельштамом, Прустом, Данте и т.д. И это же есть и в предмете, с которым мы хотим разобраться, то есть в романе
Пруста. Есть и в нашем стиле занятий, и в романе. И дело в том, что если бы не было такого устройства, то наша жизнь
была бы хаосом и наша психика была бы распадом и патологией. Платон в свое время говорил - фраза, которая является,
пожалуй, вершиной философской отвлеченности и философского умозрения. Она прозвучит совершенно абстрактно и
непонятно, но привлекательно. Он говорил так - на то, что я сейчас скажу, цитируя Платона, наложите то, что я перед
этим говорил: стоит неподвижно, место неизменно, проявляет себя соответствиями, - если бы каждый раз рождалась новая
душа, то все было бы хаосом и распадом. И точно так же - для того чтобы была социальная жизнь, в полисе должно быть,
скажем, 7 тысяч очагов (очаг - это единица социальной жизни, в данном случае семья), конечное и заданное число душ.
Совершенно непонятная вещь. Ясно, конечно, что под душой он не имеет в виду душу, присущую каждому отдельному
человеческому телу, он имеет в виду какую-то более крупную единицу; но самое главное, что Платон имеет в виду:
воспроизводится нечто соответствиями - через них, - воспроизводится какое-то число индивидов. Или душ, как говорит
Платон. Или некоторых неделимых единиц. Я приведу вам два примера существования такой неделимости. Неделимость
означает, что что-то есть в максимуме, то есть по всему глобальному, за наши пределы уходящему пространству, и есть в
минимуме, то есть в маленькой точке здесь. Все большое есть и в малом (условно представьте себе то, чем морочат вам
голову голографы; есть такая современная область оптики, называемая голографией, где вы любую точку разрежете и там
окажутся представленными все остальные точки).
Мы с вами занимаемся в действительности не Прустом, а философией. И сам Пруст занимался этим же. И вот то, о чем я
сейчас говорил, и есть внутренний механизм нашего метафизического писателя, механизм, который порождает именно такого
рода описания. Именно те описания, которые собраны под обложкой романа, называемого В поисках утраченного времени ,
есть нечто нанизанное на то, что называется стилем, точкой зрения или судьбой. И что значит метафизический писатель
или метафизический поэт? Вот он видит так. Так же, как он видит рак под гладким бархатом живота. И это - судьба. В том
смысле слова, что он не может его не видеть. Что есть в вашей жизни такого, чего вы не можете видеть? Вот то, чего вы
не можете не видеть, есть то, что можно назвать судьбой. Потому что вокруг того, чего вы не можете не видеть, и будут
кристаллизоваться эмпирические события вашей жизни. К этому ядру будут притягиваться люди, случаи, даже автомобильные
и уличные происшествия и т.д. Это называется судьбой. Это же есть то, что я называл классической душой. Теперь я
называю это метафизическим писателем или метафизическим поэтом. Так это есть способность жить, во-первых, светлыми
радостями мысли, потому что то, чего ты не можешь не видеть, есть мысль и радость. В любом горе есть радость. Когда ты
видишь то, чего ты не можешь не видеть. И ты видишь сплетение - чего? Тайных путей порядка. Этот шелест ткани,
действительной ткани жизни. Вот как бы ответ на вопрос - пушкинский вопрос и к нему чаадаевский довесок. Знаменитое
задумчивое рассуждение Пушкина: Мне не спится, нет огня; Всюду мрак и сон докучный. Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня. Парки бабье лепетанье. Спящей ночи трепетанье, Жизни мышья беготня+ Что тревожишь ты меня? Что ты
значишь, скучный шепот? Укоризна или ропот Мной утраченного дня? От меня чего ты хочешь? Ты зовешь или пророчишь? Я
понять тебя хочу. Смысла я в тебе ищу+ Наложите впечатление Пруста - то же самое абсолютно. Это мучение - я понять
тебя хочу, смысла я в тебе ищу - Чаадаев называл мучением тайной врем
ени. Человек мучается тайной времени. Или, я уже об этом говорил, тайными путями порядка. Это одно и то же. И писал
Пушкину (Чаадаев) в 1829 году: Мое пламеннейшее желание, друг мой, - видеть вас посвященным в тайну времени . Значит,
быть посвященным в тайну времени - это мыслить, углубляясь в смысл. В смысл шепота или шелеста ткани.
Теперь закрепим пункты: примеры соответствий мы уже имели в нашей собственной работе, потом я напомнил вам
соответствия в самом предмете, рассказав о том, что есть нечто неделимое, частями которого мы просыпаемся, если
просыпаемся. То есть если мы мыслим, - потому что мы просыпаемся внутри уже мыслящего. Если мы историчны, то потому,
что - внутри истории. Историю начать нельзя. Кстати, Чаадаев считал, что Россия неисторична, потому что историю начать
нельзя. Ну, так это или не так, это другой вопрос. Сами рассудите. Но вопрос осмысленный (я не случайно говорил, что
Чаадаев единственный мыслитель XIX века в России). Значит, мы имеем то, что мы называем непрерывностью. А
непрерывность есть то неделимое, о чем я только что говорил. Эта непрерывность, мы теперь понимаем, скрыта. Она скрыта
за последовательностью, которая тоже нам кажется непрерывной, эмпирической последовательностью нашей жизни. Но мы уже
знаем: то, что - внутри этой непрерывности, или этого неделимого, живо, а то, что выпало из нее, - мертво. Вспомните,
что я рассказывал вам о вечно длящемся акте. То, что внутри его или приобщено к некоторой вечной активности, живо. Но
мы, наверно, приобщены к нему перемежающимся образом. И разделены - между моментами приобщения есть целые, как сказали
бы французы, пляжи выпадения. Или рассеяния. Так же как на этих четках есть (в романе самого же Пруста) бусинки, но
ведь не весь роман состоит из них. Между ними есть пустые куски нитки. Нельзя весь роман составить из одних только
сгустков мотива. И, значит, я повторяю: эта непрерывность, действительная непрерывность, скрыта под видимой
непрерывностью нашей жизни. С другой стороны, мы имеем то я , которое я называл абсолютным. Или то я , которое есть
часть неделимого, то я , которое не позволяет мне убить безысходно страдающее существо, хотя я знаю, что убийство его
было бы для него милосердием. И тот субъект, который не может этого сделать, есть то я , о котором я говорю. И то я
, которое есть я романа. И оно прикрыто многими другими я . Пока причин, почему
их много, мы еще не знаем. И мы имеем - имея это неделимое - бесконечные объекты, как я говорил вам уже и теперь
добавлю, - которые характеризуются тем (я сказал неделимое , а теперь переведу на другой язык), что в них смыслы
завершены. Толстой завершал рассуждения о смерти и жизни примером крестьянина, говоря, что у крестьянина-то смерть
имеет смысл, потому что целое у него завершено. Оно не есть часть прогресса. А всякая часть прогресса не завершена
сама в себе, так ведь? - А у него целое завершено в самом себе. Так вот, я сейчас дам вам другой поворот этого
примера. Я приводил пример неделимого на материале - можно ли убить или нельзя убить, а сейчас я переведу это на
язык причин. Когда я что-то или кого-то убиваю, то мотив мой строится в терминах причин. Я убиваю потому-то. Все
эмпирические причины бесконечны. Одна причина сменяет другую. На каждую причину найдется другая, противоположная, и
т.д. Скажем, на причину убивать еврея найдется причина не убивать еврея. На причину убивать цыгана найдется причина не
убивать цыгана и т.д. И основания найдутся и пр. Чем интересны те объекты, которые я назвал бесконечными и которые
расположены в ядре нашей жизни? Тем, что там все причины уже учтены. Там ответы существуют на все возможные причины.
Например, запрет, содержащийся в эвтаназии (убийство из милосердия), содержит ответы на все причины. Почему? Да потому
что он есть элемент способа производства смысла вообще. Если устранить этот элемент, то все способы производства
человеком смысла, которые содержат в себе термины убийства, эвтаназии и т.д., разрушатся вчистую. Они вернутся к тебе
разрушением твоей сознательной и языковой жизни, то есть это абсолютные вещи или бесконечные объекты. Или завершенные
смыслы. Они содержат в себе учет всех причин. Все причины учтены. К ним, к этим объектам, невозможно что-либо
добавить, ничего не может добавиться. И, кстати, это и есть определение бесконечности. Бесконечно то, к чему ничего
нельзя добавить и по отношению к чему все всегда не то. Всегда меньше. И еще один термин,
который у нас промелькнул, - термин вне . Я сказал в одном контексте, что психология, о которой мы говорим, - вне
субъекта.
Я ведь все время иду к тому, чтобы описать вам некое ядро нашей жизни, которое есть некоторая полнота, или -
полностью оживленная и здешняя сознательная жизнь. Что перемежающимся образом существует в некоторой скрытой
непрерывности. А в нашей реальной жизни мы то впадаем в эту первую, действительную, то выпадаем из нее. Не случайно в
медитативных философиях и в религиозных медитациях существуют термины рассеяние и собирание . Но никогда не
предполагается, что может существовать человек, эмпирический, реальный, конкретный человек, который может быть всегда
собранным. Такого не существует. И не может быть в мире. В древней символике змея была символом полноты или полной
собранности сознательной жизни. Змея, кусающая свой собственный хвост. Это есть символ. Перед этим я сказал: вне. Не
внутреннее человека - то, что мы называем внутренним миром, какие-то богатства нашего сердца и т.д., - а вот что-то,
что есть и внутреннее и в то же время есть вывернутая наша внутренность. И змея - слушайте стихотворение Мандельштама:
В самом себе, как змей, таясь,
Вокруг себя, как плющ, виясь,
Я подымаюсь над собой, -
Себя хочу, к себе лечу,
Крылами темными плещу,
Расширенными над водой+
И, как испуганный орел,
Вернувшись, больше не нашел
Гнезда, сорвавшегося в бездну, -
Омоюсь молнии огнем
И, заклиная тяжкий гром,
В холодном облаке исчезну.
Представим себе змею, которая, во-первых, есть целое нашей сознательной жизни: она вся свилась внутри нас, при этом
она еще - вне нас, то есть вокруг нас обвилась; во-вторых, она к себе летит (она извне к себе летит). В-третьих, она,
улетев от себя и возвращаясь к себе, может (как вот этот орел не нашел гнезда) не найти себя. Кстати, в научной
фантастике XX века этот мотив обыгрывался. И у Пруста есть такой сюжет, но он не фантастически обыгрывается, а иначе.
Сюжет такой: я действую на свое прошлое. А действие на прошлое у Пруста очень важная тема. Но на прошлое можно
подействовать таким образом, что, возвращаясь в потоке времени, не суметь воссоединиться с самим собой, теперешним,
который действовал на это прошлое. Потерять себя. Уловили? Так вот, эта штука записана вне какой-либо фантастики у
Мандельштама, который знает опасность, или свойство, этой операции. У Пруста она называется операцией экстериоризации,
или движения изнутри вовне. Он неоднократно употребляет термин экстериоризация самого себя . Некая машина времени,
которая подействовала на прошлое, создала такую линию времени, в которой субъект не воссоединился с самим собой.
Кстати говоря, последние слова в этом стихотворении: Омоюсь молнии огнем и, заклиная тяжкий гром, в холодном облаке
исчезну - опять не случайно появляются (в данном случае - не случайно у Мандельштама; скажем, в другом стихотворении
у него туманное облако , еще в одном случае густой туман ); это каждый раз - опустошение, полная экстериоризация
внутреннего существа.
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
Господи! - сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.
Очень образно можно себе представить: Впереди густой туман клубится, и пустая клетка позади. + Так вот,
экстериоризация у Пруста осуществляется именно таким образом+
ЛЕКЦИЯ 9
Итак, я говорил, что если мы просыпаемся, то просыпаемся в каком-то континууме, который не мы начали, - мы не можем
начать, потому что в любой момент, когда мы просыпаемся, мы уже просыпаемся в каком-то смысле слишком поздно. Уже
всегда что-то есть. Уже всегда что-то совершено. Того, к чему мы просыпаемся, чаще всего мы не знаем. Повторяю, что в
нас как в людях, действительно проживающих какую-то полноту душевной жизни, ничего нового нет. Тебе даются данные,
относительно которых ответы уже существуют, в том числе и в тебе, но ты еще этого не знаешь. Так вот, если мы
просыпаемся, то просыпаемся в континууме.
Итак, просыпаясь в этом континууме, мы лишены каких-либо привилегий. Мы настолько социально развращены, что наше
мышление предполагает, что есть сама по себе какая-то привилегия занимания какого-то места, которая позволяет нам
лучше думать, чем другим, которые этой привилегией не обладают. Например, есть некоторые классы, которые являются
носителями каких-то истин, поскольку они занимают какое-то место в истории, и тем самым существует якобы какая-то
привилегированная точка отсчета, поместившись в которую, можно видеть лучше, чем видят другие.
Мы говорим о каких-то вещах, которые существуют не просто сами по себе, а по каким-то законам. В какой-то топографии.
В том числе в той топографии, которая уравнивает. Я вел к тому, чтобы сказать, что в исходном евангелическом тексте у
несчастных и обиженных было отнято право иметь привилегию, потому что они несчастны и обижены. Ведь нищие духом не
есть те, которые нищие в прямом смысле слова, а те, которые не имеют никаких претензий, вернее, предзаданных
привилегий. То есть ничего такого, что предшествовало бы этой проблеме или этой ситуации. Ты был до момента молнии
богатым, а в момент молнии не имеет значения, что ты богат. Ты - Германт, а в момент молнии - столкновения с
Альбертиной - не имеет значения, что ты - Германт. Там другие законы действуют. Ты бедный - до молнии, что - после
нее, не имеет значения. А люди считают, что это имеет большое значение. Поэтому, кстати, они Христа и распяли. Ведь
сначала, когда он явился, пришел в Иерусалим, они его хорошо приняли по одной простой причине: они думали, что он
пришел сводить социальные счеты и устроить справедливое царство на земле. А когда они узнали, что он не об этом
говорит, что он занимается изгнанием демонов из человеческой души и только этим, что царство Божье - в нас, а не на
земле, я повторяю: в нас, а не на земле, хотя мы тоже ведь на земле, но это в нас, - они: Распни его, распни! -
кричали. То есть они ожидали от него очередного социального миссионерства, очередной, оформленной властью сказки о
справедливости, реально осуществленной на земле в виде счастливого общества. И когда они поняли, что он не об этом
говорит, а о чем-то, что им было непонятно, на что они были не способны (как и по сегодняшний день), то они, конечно,
отдали его на крестовую муку.
Я говорил о мире, который распался как бы на две части. Потом эти две части будут все время существовать в душе
Марселя, будут соединяться по разным сцеплениям и обусловливать то счастье, то несчастье. Две части - две стороны.
Сторона Германтов - аристократический мир, легендарный для нашего героя, и сторона Мезеглиз - сторона собственного
происхождения (буржуазной среды), обычных устроенных людей со всеми родственными связями, которые - когда мы молоды -
кажутся нам гирями на ногах. Всякая связь - скажем, с любящей тебя матерью, - конечно, есть убежище, но в то же время
есть тяжесть, потому что слишком насыщенна. Твоя душа слишком задета. А мы мечтаем о чем-то ярком и блестящем еще и
потому, что оно не слишком задевает нашу душу, и мы можем чувствовать себя свободными, ждать каких-то авантюр,
приключений. Быть представленными герцогине Германт. Это не есть просто акт быть представленным какой-то аристократке,
а это еще и акт легкой, сверкающей жизни. Без чего? Без гирь, которые встречают Марселя, когда он возвращается домой.
Но эти гири любви - не только внешние, они есть и в нашей душе. Потому что, когда он вернется домой после прогулок в
страну Германтов, где он мечтал о яркой и авантюрной легкой жизни, он сам будет жаждать поцелуя матери на ночь. Так
вот, задан тот объем истории (у каждого человека он свой), через который ты должен проложить путь, если тебе это
удастся. Потому что поцелуй матери одновременно (для Пруста) - первичная или, как выражаются ученые-психологи,
архетипическая форма всякой возможной любви и нежности. Когда он будет преследовать Альбертину, то в действительности
механизмом преследования будет механизм воссоединения его с поцелуем матери на ночь. Любая вещь, не имеющая, казалось
бы, никакого отношения к любовным отношениям, обладала структурой, которая определила эти отношения. И последующие
отношения, не имеющие к материнской любви никакого отношения, воспроизводили структуру первичного состояния. А
первичное состояние задано в стороне Мезеглиз. Условно назовем ее стороной Свана+ Стор
она Свана - сторона Германтов. И после прогулки в стороне Германта, где на одной из дорожек парка промелькнула тень
герцогини Германт, где на склоне дня на небосводе вырисовывались тени замков, населенных, конечно, не реальными
вещами, а воображением нашего героя, он пишет следующее: И насколько после этого дня - в моих прогулках в стороне
Германтов мне казался еще более огорчительным, чем раньше, тот факт, что у меня не было никаких способностей к
беллетристике, и я должен был отказаться навсегда от мечты быть знаменитым писателем. Это сожаление, которое я
испытывал, когда у меня выпадала хоть какая-нибудь минута просто помечтать, доставляло мне столько страданий, что, для
того чтобы больше не чувствовать, мой дух отказывался думать вообще о стихах, романах, о поэтическом будущем, на
которое мое отсутствие таланта запрещало мне когда-либо надеяться . Человек хочет мыслить в известных ему формах, то
есть писать романы и стихи и прославиться этим, и он осознает, что у него нет к этому никаких способностей. Ничего
этого нет. И он отказывается. Ну, к тому же лень ему мешает (в других местах эта тема проворачивается как тема лени);
когда ему нужно было сесть подумать и что-нибудь написать, его охватывала безумная лень. Он никогда не мог заставить
себя это сделать. Или, что тоже существенно, он садился за лист бумаги и - полная пустота в голове. Ничего в голову не
приходит. Но именно тогда - значит, он настолько уже отчаялся в самом себе, настолько обзывал себя лентяем,
неспособным и т.д., что отказался от всего этого, - +именно тогда, вне какой-либо связи с этими литературными
заботами, вдруг крыша, отсвет солнца на камне, запах дороги останавливали меня своим каким-то странным удовольствием,
которое они во мне вызывали, и также еще потому, что казалось, что они поверх того, что я вижу своими глазами, прятали
что-то в себе, что-то такое, что приглашало меня - приди и возьми, и что я, вопреки всем своим усилиям, не мог никак
открыть. Поскольку я чувствовал, что это нечто, что звало меня - приди и возьми, находилось
в них, я оставался на месте неподвижный, глядя, вдыхая, пытаясь моей мыслью вырваться за рамки образа или запаха. И
если я в это время шел с моим дедом, я старался не видеть его и, закрыв глаза, восстановить всю картину, в точности
воспроизвести линию крыши, нюанс камня, которые без того, чтобы я понимал, почему это случилось, мне показались
полными, готовыми раскрыться, одарить меня тем, по отношению к чему они лишь были оболочкой. Конечно же, ясно, что не
этого рода впечатления могли мне возвратить надежду, которую я уже давно потерял, быть когда-либо писателем и поэтом,
потому что они всегда были связаны с каким-то частным объектом, лишенным какой-либо интеллектуальной ценности и не
связанным ни с какой абстрактной истиной. Но, по меньшей мере, они давали мне какое-то иррациональное удовольствие,
иллюзию какой-то плодотворности и отвлекали меня от неминуемой скуки, от чувства моего бессилия, которое я испытывал
каждый раз, когда искал какой-нибудь философский сюжет для какого-нибудь крупного литературного произведения .
ЛЕКЦИЯ 10
Я возвращаюсь к теме впечатлений, которую начал в прошлый раз. Хочу предупредить, что впечатления, конечно, основная
тема Пруста. То, что он называет впечатлениями. Чаще всего он называет такого рода впечатления вечными. Очень странное
словосочетание, если вдуматься. Впечатления, по определению, бывают мгновенными. Но нет, Пруст говорит о вечных
впечатлениях. Из того, что я читал, можно было догадаться, что отношение того, кто получает нечто, называемое
впечатлением , вот к этому нечто, такое же, как у просыпающегося к самому себе и к мирам, которые выбиты из орбит.
Хотя в случае просыпания Пруст не употребляет слова впечатление , но это одно и то же. Я просыпаюсь к самому себе
(если просыпаюсь) так же, как я разгадываю или впервые понимаю смысл впечатления. Так же как акт моего просыпания или
самого себя я не могу локализовать сразу же, не могу понять его смысла - впечатление какой-то настойчивой странной
мелодией гипнотизирует меня, но само оно все время кончается в том, что Пруст называет: неустойчивое противостояние .
То есть оно может выпасть и в одну сторону, и в другую. Куст, увиденный в темноте, может оказаться и кустом, и
человеческой формой. Во всех случаях мы имеем сознание, которое просыпается к самому себе в некоем неустойчивом
состоянии. Оно находится как бы на грани двойного бытия. Но мы уже много шагов сделали для того, чтобы те слова,
которые я сейчас говорю, не были бы случайными. Мы теперь чувствуем, что все эти вещи, называемые впечатлениями, могут
что-то сказать нам о нас самих, о каких-то гармониях в мире. Вспомните, я говорил вам о длящемся акте, - ведь то, что
я теперь называю вслед за Прустом впечатлением, есть, другими словами, то же, что мы почувствовали бы, если бы были
способны чувствовать, оказавшись внутри вечного или, как говорит Пруст, objet durable - длящегося объекта. Или вечного
акта, длящегося и не кончающегося - условно скажем так - в нашем макроскопическом языке. То есть наш язык пропитан
причинной терминологией, и если в нем что-то случилось, то случилось. Например, Хри
ста распяли. Это есть в макроскопическом языке. И тем не менее какие-то основы нашей духовной жизни требуют от нас
воспринимать это как несовершившееся событие. Событие, внутри которого находимся мы, и наше движение внутри этого
события влияет на то, каков смысл этого события. Ну ясно ведь, - пример очень пластичный, на примерах Пруста это,
может быть, не так видно, потому что там пирожное мадлен или что-нибудь еще, а вовсе не Христос, - что структура в
этих случаях одна и та же. Конечно, то, как я пошевелюсь внутри этого впечатления или внутри длящегося объекта,
участвует в том, каков смысл этого события. И чтобы у него вообще был смысл, оно должно продолжать длиться по
сегодняшний день. И теперь понятно, почему впечатления можно назвать вечными . Значит, когда мы говорим о
впечатлениях, не всякое восприятие относится к категории впечатлений. И из того, что называется впечатлениями, мы
что-то можем узнать о самих себе, о каких-то гармониях в действительном мире. А всякий действительный мир, по Прусту,
по нашему разумению, наверно, прекрасен, - если мы можем его увидеть. Мы узнаем из этих впечатлений о том, что я
называл тайной времени (смысл события, которое мы относим к длящимся событиям, варится где-то втайне). Впечатления,
конечно, приходят к нам случайно. Из них же мы узнаем о нашей включенности в эти впечатления. И из них же мы узнаем о
сцеплениях нашего предназначения.
Сделаем следующий шаг. То, что мы до сих пор говорили, тот материал, который мы имеем, позволяет нам понятным
образом на первом этапе это расшифровать так: то, что называется выворачиванием, или движением вовне, есть то, что я
называл преобразованием. Вот я сказал: между принцем и нищим нет разницы. Из любой точки можно идти. Из какой точки
шел, не повлияет на результат. А что повлияет? Между, или вне. Степень трансформации материала. Впечатление от бензина
не имеет само по себе абсолютно никакого значения, вернее, смысла. Сильная душа может преобразовать впечатление от
неэстетического объекта в красоту. Так же, как педераст может преобразовать свои испытания в истину об общей природе
любви, а не о своей частной, болезненной. Все зависит от того, каков будет градиент преобразования. У Пруста есть один
потрясающий пример: сцена развертывается на Елисейских полях, куда нашего мальчика-героя водили гулять с няней, где
начинались его первые любови. Где появляется Жильберта - первая любовь Марселя. Няня заходит в какое-то строение (это
был туалет). И он ждет ее. Его поразил запах сырости. (Ну, если не считаться с мягкой манерой Пруста, который не
всегда называет вещи своими именами, - это просто запах мочи.) И вот из этого запаха идет целая симфония мыслей и
впечатлений. Именно впечатлений - мыслей, а не просто впечатлений. Перед ним странный, загадочный запах, который
развязывает в нем интенсивную духовную работу. А ведь это просто запах мочи, не больше. Но гипнотизирующий и требующий
разгадки. Вызывающий одновременно радость какого-то ощущения себя в мире испытания. Когда мы настолько вырываемся из
мира - то, что называется радостью у Пруста, - что нам уже безразлично, что нам больно и что мы можем умереть. То есть
радостью в данном случае называется какое-то ощущение абсолютной прозрачности того, что ты видишь перед собой, и
полное слияние себя с этим, настолько, что ты ощущаешь понятое тобой вне времени, а поэтому время не страшно для того,
что - вне времени. И поэтому состояние называется радостью. Во всех случ
аях, когда вы встретите это слово у Пруста, оно означает вот это ощущение, которое я, конечно, передал вам плохо. Но
не хуже, чем Пруст, потому что то, как передал Пруст, тоже непонятно. Вернее, понятно, если только вы сами это
испытали. Вербально - ни я, ни Пруст не можем этого вам передать. Доказательством того, что Пруст не смог, является
то, что я должен об этом говорить. То есть я должен интерпретировать. В других случаях Пруст такого рода состояния
будет называть мистическими законами. Или таинственными законами. Кстати, не забывайте, что мои высокие рассуждения,
так же как радость у Пруста, вызваны - чем? Не высоким сюжетом, а запахом уборной. А теперь наложите на понимание
того, что называется радостью у Пруста, модель всеми вами испытанного освобождающего вас страдания, когда вы уже до
такой степени страдаете, что уже не конкретные объекты причиняют вам боль, скажем, смерть близкого вам человека или
измена близкого человека, а уже вы переживаете какую-то общую суть мира. Вот этот элемент есть во всяком
действительном страдании. И тогда у вас есть какое-то ощущение, которое можно передать так; вы как бы ощущаете себя в
аду, но презираете своих мучителей, которые вонзают вам вилки в бока или бросают вас в чан с кипятком, вы чувствуете,
что они с вами ничего сделать не могут, но вы рабы. Вот это есть радость. Или то, что Пруст называет радостью.
То, что я сказал, содержит в себе две существенные для нас мысли, и они как раз начинаются в той точке, в которой
идет наш анализ. То есть в точке чего-то, называемого впечатлением. В примере, который я приводил, фактически я хотел
передать вам ощущение существования чего-то, что можно назвать тканью. Есть какая-то деликатная ткань истории, этики,
человеческой души; она каким-то образом устроена. Внешне она оформлена словами, но слова никогда не есть эта ткань.
Скажем, есть слово грех , а есть грех испытания и извлеченный смысл. Есть закон, и есть он же в каком-то другом виде.
Или - запрет доноса есть моральная или этическая норма. Но одно дело она - как норма, словесно выраженная в виде
закона, и она же - в том ключе, в котором мы работаем. Отличить словесно этого нельзя, по определению. Потому что
когда я словесно выражу то, чем мы занимаемся и что является у Пруста, условно скажем так, - онтологическим опытом, то
словесное выражение этого опыта совпадает - с чем? - со словами, которые есть. Ну, скажем так: ощущение ткани, которое
начинает жить с точки впечатления, - такой тканью является, например, истина, она есть существенный элемент того, что
мы можем и должны сказать о том, что мы испытали: из впечатления мы должны среди прочих вещей извлечь и истину. И вот
об истине Пруст говорит, что истина не есть нечто, что где-то находится, нечто такое, о чем можно узнать, кого-то
расспросив, например свидетелей, или нечто, что тебе пришлют по почте. Так? Теперь я приведу еще пример, чтобы вызвать
у вас ощущение ткани, - не знания, не смысла, мы еще этого не знаем и, может быть, даже и не узнаем. Пруст говорит,
что истина не есть нечто, что можно прислать по почте. За этим стоит та ткань, которая покрыта словами, но которая от
слов отличается. Мы знаем, что истина есть нечто, что можно иметь, а если можно иметь, то можно, например, скрывать.
Например, считается, что есть истины, которые разумно сообщать, а есть истины, сообщение которых может оказаться
вредным. Правду не всегда можно говорить (я имею в виду, конечно
, не интимные секреты, а вещи, относящиеся к гражданской жизни, которые не обладают такой интимностью, и поэтому там
запрет стыдливости не должен распространяться, там распространяются другие запреты). И я хочу, чтобы вы настроились на
то, что истина есть нечто, что обладает тканью, - такой, что можно разрушить весь нормальный процесс приобретения
истины, потому что приобретение истины есть именно процесс. Истины не существует. Скажем, такого рода социальный
запрет, в котором говорилось бы, что есть истины, которые удобно или неудобно возвещать, сам разрушает человеческий
процесс приобретения истины. Разрушает ткань. Как это выразить более резко и доступно? Я могу вам доказать такую
теорему, что если истина секретна, то дело кончается тем, что ее нет ни у кого, в том числе у тех, которые должны были
бы в секрете держать истину. Потому что ткань способности человека открывать истину настолько тонка и сложна,
настолько она не должна нигде разрываться (поскольку это именно ткань), что любое покушение на органику истины - а
органики истины нет до интерпретации, никто не держит ее в готовом виде - кончится тем, что ни у кого ее не будет. Мы
ведь часто предполагаем, например, что мы чего-то не знаем, а начальство знает. Я могу держать пари, что в социальном
процессе, в котором допущены два таких начальных шага - что есть какое-то место (начальство), которое будет искать
истину, и есть мы, которым можно ее сообщать или не сообщать, - что истины не будет и у начальства. Там тоже ее не
знают. Почему? Да потому, что разрушена ткань приобретения истины. А ткань приобретения истины отлична от правил, в
которых она сформулирована.
В связи с темой впечатления Пруст говорит, что книги не пишутся из книг, книги не рождаются книгами. А я, завязывая
другие примеры, добавлю: человек не рождается из бумажки. Но беда в том, что все наши существующие представления (я
имею в виду не только официальные представления, но и обыденные представления) предполагают, что человек рождается из
бумажки. А в нашем мире - в мире впечатлений - человек саморождается непрерывно из некоего невербального корня,
который - или есть, или нет. Выражением, формой этого корня является то, что мы ввели на прошлых лекциях под названием
сомнения и полной отстраненности. Полная отстраненность есть освобождение пространства, для того чтобы внутри
освободившегося пространства могло возникнуть присутствие. Собственноличное присутствие какого-то состояния. Вот то,
что я называю - невербальное. Его нельзя получить приложением предшествующего знания. Не получается. И это я называю -
чего нельзя знать. Нельзя предположить, нельзя измыслить. Все, чего нельзя предположить, нельзя измыслить, нельзя
получить выводом из существующего закона, все это есть область впечатлений. Или - независимых испытаний мира. То есть
чего-то, что в нас произошло, имея печать радости и тайны, и произошло в нас независимо от нас. Нечто называемое
впечатлением. Его нота - есть нечто длящееся, мы находимся внутри его и нашим шевелением зацепляем свои судьбы.
Конечно же, Пруст шевелился внутри впечатления сырости, внутри ощущения сырости, когда он стоял около уборной и ожидал
свою няню, потому что там из этих шевелений завязывались - женщина в розовом , то есть архетип любви Свана, тайна
своей формы любви, а именно: сырость - материнское лоно (или вообще просто лоно). И Пруст оказывался человеком,
который может жить только окруженный мягким, или сырым, если угодно, лоном. Без поцелуя матери я не могу заснуть. А
потом этот поцелуй матери мигрирует в Альбертину, и я уже не могу испытать потребность в нежности, не испытав тем
самым потребности в Альбертине. Судьба.
У Пруста есть два прошлых. Есть прошлое как элемент длящегося или подвешенного акта, который все время происходит. И
если мы в нем участвуем, в нас формируется душа, Например, распятие Христа есть прошлое в этом смысле слова. Это -
несвершившееся прошлое, которое я должен довершить. Восприятие пирожного мадлен , десятки других переживаний - тех,
которые Пруст называет утраченным временем как предметом поиска. То есть то утраченное время, которое мы ищем, есть
несвершившеся прошлое, которое я довершаю. Участвую в сплетениях становления его смысла. Ну, как бы прошлое есть
нечто, чему я должен помочь разрешиться. Это - одно прошлое. И это прошлое есть то, которое временили. Zeitet. Я
говорил вам: труд жизни, или впечатление. Впечатление - вся категория восприятий, отношение к которой должно быть у
человека следующее: нужно временить. То есть ждать и не разрешать никаким действием. Так же как мы, например, можем
временить наше страдание от гибели близкого человека - друга, жены, матери и т.д. Ведь, вглядитесь, что там
происходит+ Это - продуктивное страдание в том случае, если оно ничем не может быть заменено. Ему нельзя ничем помочь.
И его нельзя ни в чем разрешить. Пруст все время говорит, что он никогда не находил удовлетворения в практическом
удовольствии; все действительные вещи должны быть убраны из практики. Он имел в виду - что человек всегда спешит
какое-то возникшее в нем состояние разрешить каким-то действием. Но, говорит Пруст, есть состояния неразрешимые.
Например, состояние страдания неразрешимо. Страдающему нельзя помочь; поэтому в нашем обыденном языке мы говорим:
время поможет. Время поможет в том случае, если он стоял внутри страдания и ничем не пытался его заменить или
разрешить. Он временил. Все, что не временилось, будет забыто. Уже в другом смысле слова. А то прошлое, которое потом
будет разрешено, это только то прошлое, которое временилось. То есть внутри которого мы в недеянии стояли. Без
недеяния, с точки зрения Пруста, - то есть то, как он видит организацию нашей душевной и духовной психол
огической жизни, - нет структур. А есть чисто реактивная вплетенность человека в бесконечное сплетение причин и
действий.
ЛЕКЦИЯ 11
Мы остановились на проблеме впечатления или особого рода какого-то восприятия. Естественно, что слова впечатление ,
восприятие или импрессия связаны в наших головах с привычными ассоциациями, которые навеяны критической литературой
об импрессионизме, о модернизме, о современном романе и т.д. Вы знаете, что в этой литературе слово впечатление
всегда идет в контексте: мимолетное мгновение, которое сейчас и которое нужно ловить. Имеются в виду мгновения нашей
психологической жизни или нашего восприятия. Имеется в виду какая-то внутренняя субъективная игра воображения,
связанная с этими мгновениями, психические ассоциации, которые развертываются, завязываются у человека. Поток сознания
и т.д. Все те слова, которые я сейчас сказал, никакого отношения к делу не имеют. На самом деле жизненная задача
Пруста стала жизненной задачей многих художников в XX веке. Ее я определял так: если в XX веке общества смещались к
рабству, то художники смещались к героическому искусству. Вот такой был разрыв между одним и другим. То есть художники
смещались к героическому искусству именно потому, что что-то происходило в обществе, что они воспринимали как закат
или угрозу свободе, и им ничего не оставалось, как попытаться быть героями. Я сказал герои . Вы, конечно, сразу
вкладываете в это психологический смысл, который, безусловно, здесь есть, но я имею в виду другое. Более глубокий,
философский смысл. В философии героем называется человек, который полностью присутствует здесь и сейчас. Или - человек
совершенный, который одновременен себе во всех своих частях. (Дело в том, что психологический, эмпирический человек не
одновременен самому себе: одна нога или один палец у него - в одном месте, а другой палец или другая нога - в другом
месте. В действительности он разорван во времени и в пространстве и почти что никогда не присутствует там, где нужно
присутствовать целиком.) В греческой философии такой героизм всегда обозначался символом стояния. То есть символом
вертикального человека. Не того, который по горизонтали рассыпан по то
чкам пространства и времени, а того, который собран. Полностью собран. Что совсем не просто. Есть такая очень старая
философская притча. Ею часто пользовались для того, чтобы объяснить, что такое философия. Солон (древнегреческий
оратор) как-то встретился с Крезом, с одним из сказочно богатых царей древности, и Крез, ощущая сам себя очень
счастливым, потому что он был богат, владел царством, спросил, будучи уверен, что сам-то он счастлив, у Солона,
встречал ли он когда-нибудь счастливого человека, и что такое счастье? На это Солон ответил, что ни один человек не
может сказать, что он счастлив, пока он жив. Солон имел в виду, что человек не весь присутствует в человеке. Он
распростерт по более широкому пространству, и ты никогда не знаешь, когда и где на выставленную тобой ногу или руку
кто наступит. К этому греки добавляли такую байку: во время Олимпийских игр два брата победили в соревнованиях
колесниц. А для греков победа такого рода всегда сопровождалась словом ореол . Не случайно потом этот ореол
перекочевал в икону - в изображение. Ореол - какой-то круг, внутри которого человек полностью собран, круг, который
охватывает или вбирает в себя человека целиком и завершает его. Человек полон и завершен (вспомните еще и толстовскую
проблему о завершенности смысла: это не пояснение, а просто, чтобы ваша мысль скакала в разные стороны, и так она
вернее будет тянуть нить нашей жизни). И вот два брата увенчаны ореолом. Они свершились. И на вершине своей славы,
утомленные подвигом, они заснули. И пока они спали, их мать взмолилась, чтобы во время сна, - пока они не вышли из
своего ореола, который их замкнул, - Бог их взял к себе. И Бог внял молитве матери, и они ушли из жизни. Иными
словами, здесь символ смерти есть указание на нечто, что невозможно, пока мы живы, но что свершается в какой-то
момент, называемый смертью. Но когда мы мертвы, мы не обладаем тем, чем мы обладаем, когда мы умираем. То есть мы
завершаемся, когда умираем, умерли, а будучи мертвыми, мы этого не имеем. К тому же мы не знаем, когда умрем. И поэ
тому - обратный отсвет смерти (в этом смысле, не в психологическом смысле - что я хочу умереть; как часто упрекают
экзистенциалистов в XX веке, что они больны манией смерти и т.д., это все ерунда; тот, кто так говорит, не понимает, о
чем идет речь). Дело в том, что обратный отсвет этой смерти сюда собирает нашу жизнь в той мере, в какой мы ее можем
собрать. Значит, героическое совершенство, как видите, непростая вещь. Оно есть явление человеческой зрелости, или
акмэ, как говорили греки, но его нельзя ни продлить, ни повторить. Таково разъяснение слова, которое я употребил в
обороте героическое искусство . Оно означает, что люди хотели средствами своего искусства быть, присутствовать
полностью и целиком там, где речь шла об их жизни и об их судьбе, и не быть рабами рассеянного состояния.
И когда Пруст занимается впечатлениями, он занимается не мгновенными ощущениями, не ловит мгновения, не углубляется в
свой собственный мир, не предается коллективной игре воображения, а ищет реальность, имея в виду, что все то, что
вырастает из нас самих, кует нам цепи рабства, но эти цепи можно разбить, если понять, что они выросли из нас самих, а
не из мира. Я пока делаю предупреждение о том, как нам нужно понимать само место проблемы впечатления. Впечатление от
колокольни, от деревьев, от пирожного мадлен и т.д., - вы знаете, что мы под впечатлением всегда имеем в виду
какое-то непосредственное ощущение, непосредственное чувство. Оно мгновенно, и кто-то может захотеть этим впечатлениям
предаваться+ Так вот, Пруст пишет в письме (1912 г.): +ничто не является для меня более чуждым, чем искать в
непосредственном ощущении (а казалось бы, что более непосредственно, чем то, что мы назвали впечатлением), и тем более
в материальной его реализации (если я ищу непосредственного мгновенного ощущения, то я тут же осуществляю материальную
реализацию - я наслаждаюсь), присутствие счастья. Любое ощущение, каким бы бескорыстным оно ни было (у нас есть
корыстные ощущения, связанные с нашими аппетитами к еде или сексуальными аппетитами и т.д., а есть высшие ощущения -
я наслаждаюсь запахом розы, я ведь не могу ее сожрать), запах, ясный луч света, если они присутствуют, то я чувствую,
что они слишком еще находятся в моей власти, чтобы быть мне счастливым . Повторяю, присутствующее ощущение не может
быть тем источником, о котором мы говорим, потому что, пока оно присутствует, оно еще от нас зависит (помните, я
говорил вам: независимо от нас запечатленное и т.д.) в том смысле, что мы же им пользуемся. Когда запах розы
присутствует, он от нас зависит в том смысле, что мы наслаждаемся запахом розы. Или пирожное мадлен присутствует
тем, что я чувствую, наслаждаюсь вкусом пирожного, и именно присутствие этого вкуса никогда не откроет ворота для
воспоминаний, которые заложены в этом пирожном. Оно стоит на дороге этих воспомин
аний. Пока это пирожное мадлен в моей власти, то есть во власти моего использования этого пирожного путем поедания
и наслаждения вкусом, я еще не имею счастья. Но когда одно ощущение напоминает другое, когда я их испытываю между
(опять слово между ) настоящим и прошлым (весь роман о прошлом, казалось бы, а вот видите, как опасны слова и как
важно понимать; потому что понимать можно, только понимая, а все иное не есть понимание; и вот, оказывается, нет
никаких непосредственных ощущений и нет никакого прошлого, то есть не о том, что мы имеем в виду под прошлым, идет
речь) . Пруст писал письмо принцессе Бибеско и поэтому в скобках сказал, что здесь невозможно разъяснить, почему не в
прошлом , а между . Когда между прошлым и настоящим, тогда я могу испытать счастье+ Если я не перестаю желать, то я
могу сказать, что я никогда не надеюсь при этом . Опять другой тип стояния. Героическое стояние - в отличие от
революционных требований к миру. Революционеры надеются, а в нашем мире, в котором мы ходим, - в мире метафизического
мужества, или мужества невозможного, - нет надежды. А есть только одно - найти или постоянно воспроизводить в себе
основу, или, как я говорил в случае Арто, - машину - чего? вечности желания. Или самовозобновления состояний, в
которых ты что-то понял, полностью испытал, был счастлив или несчастлив, - через несчастья тоже можно что-то узнавать.
Поэтому все действенные состояния, то есть реализованные, сами себя исчерпывают, в отличие от тех состояний, которые
ищет Пруст, - в которых состояние возобновляет причину своего собственного появления. Речь идет здесь о бесконечных
или вечных впечатлениях, которые повторяются. И вот это повторение есть ритм скрытой жизни реальности.
Следовательно, когда мы занимаемся проблемой впечатления, нам нужно представить себе следующую картину. Со словом
впечатление у Пруста чаще всего связано следующее слово: dislocation - дислокация (или разрыв), которое можно описать
так. Все наши впечатления длятся во времени. Это время может быть минимальным, но впечатления все равно длятся. То
есть одно впечатление переходит в другой момент времени самого себя. Оно - длится. А то, что Пруст называет
впечатлениями - они не переходят в следующий момент времени и вызывают разрыв временной. Скажем, впечатление от
колоколен - та необъяснимая радость, которая вызвана видом колоколен, - она не переходит в следующий вид или в
следующее впечатление о колокольнях. Следующее появление колоколен не имеет ничего общего с состоянием самого
впечатления. Выразимся так (и тем самым введем понятие времени) - впечатление есть такая вещь, в которой я -
испытывающий впечатление - ввожу различение между мной, который ищет смысл впечатления или хочет понять его, и мною,
который испытывает это впечатление. Повторяю, есть различие между испытывающим я и понимающим или пытающимся понять
я . То есть я не совпадаю со своим собственным состоянием. Это ясно? Да? Если я думаю об ощущении или сознаю ощущение,
то я не есть это ощущение. Я отличил себя - от чего? - от самого себя. А что такое время? Простое интуитивное
определение времени как такового: время есть отличие предмета от самого себя. А пространство есть отличие одного
предмета от другого предмета. Повторяю, пространство есть различенность предметов, а время есть отличие предмета от
самого себя. То есть единственное, что отличает предмет от самого себя, есть время (в этом случае - когда мы в чистом
виде это понятие выделяем; предельное различие, минимальное - это отличие его от самого себя). (Предметы в
пространстве могут отличаться многими свойствами друг от друга. Но различие как таковое их друг от друга есть
пространство. То, как они, не употребляя никаких других свойств, отличны друг от друга, - это есть их расположение, и
ли есть пространство. Они занимают разные точки в пространстве - разные предметы.) Так вот, я отличил себя от
состояния - это есть время. И это отличие не входит в следующий момент моего же длящегося состояния. Скажем, я
продолжаю видеть колокольню. Я как ищущий смысл (или состояние, взятое со стороны своего временного различия) не
совпадает с состоянием самого этого переживания или впечатления в следующий момент времени. Оно не перетекает в него и
вызывает то, что Пруст называет дислокацией, или разрывом. И рождает как раз тот промежуток, который между. Между, как
я говорил, прошлым и настоящим. Такая дислокация может быть между - вот какое-то прошлое воспоминание одного и того же
предмета наслаивается на сегодняшний его вид, и они не совпадают - то есть прошлое воспоминание не имеет того
окружения предметов, которое имеет сегодняшнее восприятие. Оно не может с ними соединиться и тем самым вырывает
восприятие из контекста. Значит, каждый раз мы имеем дело с вырванными из контекста ощущениями. Ну, скажем, когда я
иду (вслед за Прустом) по мощеному двору дворца Германтов и при этом неровность плит возрождает в моем сознании
(живыми запахами, звуками) Венецию, потому что там я когда-то споткнулся о неровности площади у собора святого Марка,
то ясно, что я иду не по двору Германтов. То есть последовательность хождения, или впечатление хождения, не разорвана.
Акт хождения не вкладывается в самого же себя в следующий момент времени, это - дислокация. Такого рода впечатлениями
могут быть любые. Такая дислокация возможна. Скажем, Альбертина говорит мне что-то - но независимо от содержания
говоримого, то есть какого-то рационально организованного сообщения, которое адресует мне Альбертина, у меня есть
впечатление от качества ее голоса и от того, что она покраснела. Чтобы вам было понятно, что я имею в виду под
впечатлением, которое никакого отношения к фактам пока не имеет, - я могу утверждать, что я ведь, будучи юношей,
ничего не знал реально о том, что происходит в обществе, более того, я, конечно, не знал, как оно
устроено, но я чувствовал только одно, что язык газеты не может быть языком действительности. У него было качество -
чего? Не по содержанию - я в содержании не мог ничего понимать, ничего не знал, я не знал противоположных фактов, у
меня были какие-то другие впечатления - качество языка было для меня впечатлением. То есть - тем, что потом
повторялось как мотив, потому что магически на меня действовало: вызывало во мне ясное сознание, что таким языком
правды не изъяснишь, и в то же время требовало продумывания, то есть имело внутри себя будущую историю или свое время.
Не время моей эмпирической жизни и хаоса ее впечатлений, а время, условно скажем так, своего мотива. Или - внутреннее
время мотива. Повторяющегося, или имеющего ритм. Ведь те впечатления, на которых Пруст застрял в какой-то момент
времени, - они, подминая под себя его реальную жизнь, повторяются своими связками в его последующей жизни. Как запах
уборной, - он повторяется сценой комнаты женщины в розовом , потом это повторяется реальным переживанием любви Свана
и Одетт и т.д+
Должен вам сказать, что Пруст для своего романа - и это важно для gra ce, потому что я сказал: откуда приходит и куда
уходит перемеживающееся я + (Мы не можем захватить его в свою собственность и считать, что оно впредь все время
будет. Что-то другое в мире должно сделать так, чтобы оно появилось у нас. Ну, ясно, что мы должны поработать. Должны
подвеситься в длящемся опыте, то есть в недеянии или в амехании.) Так вот, Пруст колебался между двумя названиями для
своего романа. Он выбрал известное вам название В поисках утраченного времени , и сейчас я коротко вам определю, что
значит утраченное время . Прошлое время (которое является нашей проблемой) - то, что я назвал словом временили . То,
что временилось внутри амехании: задержанного или длящегося, или подвешенного опыта. А потерянное время - это то,
которое не временили. Вот, например, действие такое: Гамлет узнал, причем тень ему сказала, - как можно верить тени,
когда даже людям нельзя верить, потому что люди являются тенью самих себя, своих собственных мнений или мнений
общества, а он поверил тени - и сразу выхватил шпагу и пронзил ею своего отца. Вот эти действия являются потерянным
временем, по терминологии Пруста. Он так прямо, конечно, не говорит. Но по смыслу это именно так. То есть время,
которое не временили, есть потерянное время. Время, которое временили, тоже уходит в прошлое, может быть забыто и
может войти в какие-то предметы, но оно имеет шанс восстановиться в памяти. Всплыть непроизвольно, поскольку мы над
ним работали - временили. А вот то, что не временили, будет в аду. Будет вне бытия, или за бытием. И вот, пояснив
смысл потерянного времени, я возвращаюсь - Пруст колебался и выбрал название В поисках утраченного времени . А манило
его и другое название: он хотел назвать всю свою эпопею Интермитенциями сердца . А в итоге только одна главка в одной
из частей романа называется Интермитенции сердца , или - перемежения сердца. Ну, мы понимаем, что сердце здесь
можно заменить перемежениями бытия, перемежениями я , или интермитенциями
я , интермитенциями сердца. И вот что пишет Пруст в связи с тем, что нужен некоторый отрыв, или отстранение, от самих
себя во времени, которое и есть время. Отстранение от самих себя и есть время в чистом виде. Или время амехании, время
недеяния. Или есть время апории, то есть непроходимого места. Отстранение от себя и есть единственный путь, на котором
мы что-то в себе и в других можем познать, и оно создает какой-то промежуток - между. Между прошлым и настоящим есть
какое-то зияющее между, созданное дислокацией. Или открытое, разверстое дислокацией. Что же в этом между нас может
держать? И Пруст пишет так: Я выбрал общее название: В поисках утраченного времени. Эта книга в высшей степени
реальная+ Характерный оборот - непосредственное восприятие, которое сразу находит слова, которые кажутся
необязательными, но если понимаешь это восприятие, то тогда они точно стоят на месте; итак, эта книга о реальности
скрытой, повседневной, то есть о реальной реальности, скажем так. (Дальше в скобках идет очень сложная фраза, но я не
виноват в данном случае; она сложна, поскольку в письмах Пруст мог позволить себе такую плохо артикулированную фразу;
в романе он позволял себе длинные фразы, но они имеют четкую, фантастическую артикуляцию.) Я повторяю: Эта книга в
высшей степени реальная, но в некоторой мере поддерживаемая в порядке имитации непроизвольной памяти [которая,
по-моему, хотя Бергсон не делает этого различения, является единственно верной, поскольку произвольная память (то есть
организуемая нашими волевыми и сознательно контролируемыми усилиями; скажем, я вспоминаю то-то, восстанавливаю факты и
т.д.) ума и глаз дает нам от прошлого только неточные факсимиле, которые не более похожи на реальность, чем картины
плохих художников на весну]+ . Обратите внимание, что имеется в виду не описание весны плохими художниками, а имеется
в виду сама весна. Дать саму весну или дать само воспоминание, воспоминаемое событие. Не картину его, а оно само - в
собственном лице, собственным существованием, собственной персоной, как
выражаются в XX веке феноменологи. Здесь закрывается скобка и дальше идет фраза, из-за которой я привел эту цитату.
Теперь опустим скобки, которые нам тоже были полезны, и прочитаем без этого интермеццо скобок: +в высшей степени
реальная книга, поддерживаемая, в порядке подражания непроизвольной памяти, милосердием, корневищем воспоминаний . То
есть реминисценцией - уложенный корень реминисценций может в порядке милосердия, послав тебе непроизвольное
воспоминание, связать то, что для связи своей не имеет гарантированных оснований или само собой отлаженных и
работающих механизмов, на которые можно было бы положиться, а самому отвернуться в сторону, лечь поспать+ (Так же, как
мы сейчас, в XX веке, в нашей стране все спим и думаем, что на летающих тарелочках будут всякие чудеса появляться, -
разновидность общественного сновидения. Или когда мы, как дикари, которые своей пляской пытались вызвать дождь,
ритуальными плясками пытаемся вызвать обилие продуктов, которые на нас посыпятся.) Значит, у нас есть внутренний
корень. Ну, представьте себе - я сказал: подвешенная точка , наложите ее на образ дерева, у которого есть корень
(древний символ), - ведь те законы духовной жизни, которые мы сейчас провозглашаем вслед за Прустом, на опыте Пруста,
они гласят, что для подвешенного места точками, выборка которых происходит с этого места, могут быть и моя точка -
здесь, и точка дикаря , несколько другая+
ЛЕКЦИЯ 12
Мы говорили о том, что есть какая-то внутренняя длительность, или длящееся действие, или вечный акт, скрытый, на
основе которого в человеческих существах появляются какие-то состояния или впечатления, вырастая из некоторого корня,
который я назвал невербальным корнем испытания и привел вам метафору мирового дерева, воспользовавшись тем, что у
самого Пруста эта метафора фактически разъясняется в растительных терминах. В терминах корневища или черенка. И этот
черенок обладает странным свойством: внутри производимого им действия нет нашей человеческой последовательности. Той
последовательности, которую мы наблюдаем, в которой человек живет, проживает свой срок жизни, потом живет другой
человек и т.д. Можно сказать, что термины той длительности не есть (я приводил примеры этого в другой связи) термины,
конечным образом разрешимые в рамках условий и границ человеческой жизни. И поэтому когда мы говорим корень или
мировое дерево , то мы имеем в виду не индивидуальное явление, свойственное человеческой психологии, а что-то такое,
для чего как раз и понадобился символ. Например, мирового дерева; оно является символом целого сознательной жизни,
вернее - исполнением всей сознательной жизни в некотором совершенстве. И при этом считается, что в реальной
человеческой жизни, в жизни отдельной человеческой особи это не случается. Я говорил вам, что в тот момент, когда мы
целиком собою владеем, в этот момент мы умираем. То есть, когда совершенство к нам приходит, жизнь от нас уходит. И
такого рода состояния (я их называл героическими состояниями, состояниями полного свершения и т.д.) нельзя ни
повторить, ни продлить. И следовательно, если что-то происходит, то мы находимся не снаружи того, что случилось, -
потому что, если бы мы были снаружи, тогда то, что случилось, можно было бы повторить или продлить, - мы находимся
внутри. Иначе говоря, мы должны представить весь этот ход сознательной жизни как бы находящимся внутри символа
мирового дерева - все пространство, которое занято прорастаниями из некоторого корня этого мировог
о дерева. И поэтому в принципе можно считать, что я сегодня длю состояние какого-то человека, который жил тысячу лет
тому назад (поэтому я приводил пример дикаря ). Следовательно, мы как бы так должны анализировать наше сознание, в
том числе и то, которое проявляется в произведениях искусства, что для нас не должно быть принципиальной разницы между
мной и моим состоянием, - я говорил, что время есть отличие предмета от самого себя. Я как сознающий что-то отличаюсь
от самого себя, испытывающего то содержание, которое сознается. Например, я что-то ощущаю - но если я ощущаю, то есть
сознаю ощущаемое, то я не совпадаю с моим ощущением. И вот этот de collage, как говорят французы, или разрыв, и есть
время. Ведь что такое время? Время есть предельное отличие (максимум отличия или минимум отличия, как хотите, это одно
и то же), минимальное отличие предмета от самого себя. В случае, когда мы занимаемся нашим человеческим я , это есть
отличие я от него самого. Но у нас не должно быть принципиальной разницы между отличием меня в этом состоянии - во
времени - от меня самого и отличием меня от другого - в другом хронологическом времени он находился, в другом
географическом пространстве и т.д. Здесь, с точки зрения онтологии или философии, нет принципиальной разницы. Этого
рода изменения как бы есть появление другого. Если я изменился, то это есть такой же другой по отношению ко мне, как
кто-то другой (оставим это пока в таком полупонятном виде). А реально мы движемся в последовательности. Например, мы
наблюдаем шаг за шагом. Одни психологические состояния нашего сознания сменяются другими состояниями. И обычно нам
кажется само собой разумеющимся, что мы можем от одного наблюдения, от одного переживания переходить к другому.
Например, я наблюдаю цветы в Бальбеке и потом этот же цветок - еще раз наблюдаю. И вот все, что происходит, происходит
здесь. Все сомнения Пруста относятся к тому, легко ли на самом деле двигаться в этой последовательности? Значит, если
мы изменились, а сознание есть это изменение, - простите, я сейч
ас немножко перебью сам себя, но я хочу это закрепить и дать вам материал для ваших размышлений. То, что философы
называют сознанием, есть сознание изменения склонения. Что-то склоняет нас к чему-то. Ощущение есть склонение.
Представьте себе, что мы неудержимо идем по какой-то наклонной плоскости. Наклонная плоскость есть плоскость
вынужденного - то есть реактивного (вызванного каким-то действием на нас) - ощущения. Побуждение является склонением
(или наклонением). Мы склоняемся к чему-то. А сознание есть сознание изменения этого склонения - тогда мы знаем, что у
нас есть сознание. И это есть сознание. Ну, скажем, что называется моральным сознанием? Мы обладаем моральным
сознанием тогда, когда обладаем сознанием того, что мы изменили склонение. Скажем, склонение, вызванное пафосом нашей
чувственности, - путем какого-то запрета мы это остановили. И вот изменение своего склоняемого состояния - оно не от
нас зависит, это мир склоняет нас, - изменение его, изменение склонения и есть сознание. Закрепив это, мы понимаем,
что мы никогда не имеем одной мысли. Мы всегда имеем минимум две мысли одновременно. То есть мы имеем склонение и
имеем его изменение. Или приостановку, или что угодно. То есть у нас всегда минимум две - назовем и то и другое
мыслями - мысли в голове. Но никогда не имеем все одновременно.
Что же такое у Пруста впечатление? Впечатление всегда есть нечто, внутри чего есть вырезка истории. И эта вырезка
истории может охватывать пространство и время, не совпадающие не только с моментами нашей психологической жизни, но и
с целым нашего жизненного пути (скажем, мы живем в среднем 60 лет). Теперь вся беда в том, что, когда Пруст говорит об
этом измерении, вся проблема звучит у него так+ Значит - когда прозвучал колокольчик, или когда я увидел колокольню
Мартенвиля, или когда я увидел Альбертину (любовное впечатление - это тоже впечатление в этом смысле слова), -
впечатление всегда есть нечто, что содержит в себе прямой удар истины. То есть того, что есть на самом деле. И след
этого прямого удара истины и выражается тем, что во впечатлении есть что-то загадочное и непонятное, что неразрешимо и
что не связано с материальным составом объекта. В Альбертине как таковой физически нет ничего загадочного и
непонятного. Загадочно впечатление. Следовательно, - если ты содержишь в себе что-то, что обозначено как загадка,
что-то, что несводимо к тому, что это женщина с такими-то глазами, с таким-то носом, с такой-то походкой и т.д.
Повторяю: всегда есть прямой удар истины, пока обозначенной для нас гипнотизирующей загадочностью. Или
таинственностью. И Пруста интересуют прежде всего таинственные качества предметов, потому что они есть иносказание или
знак моего состояния. Состояния - как того элемента мира, который в мир должен быть мною невербально привнесен. Не
вербальное описание чего-то, не вербальный эквивалент какого-то явления, а само это явление. Например - не описание
мысли, а мысль. Как говорил Декарт: для того чтобы знать, что такое мысль, нужно самому мыслить. В отличие от
определения мысли - то, что не нуждается в определении, и есть само. Вот то, что не нуждается в определении и что есть
само, и есть состояние. Оно не есть просто мое психологическое состояние, оно - событие в мире. И вот таинственное
впечатление всегда есть знак того состояния или события в мире, которое мне предстоит реализовать. Или
пройти внутри него путь. Поэтому Пруст говорит: реализовать впечатление. Реализация впечатления, согласно введенным
нами правилам абстракции, может быть выражена близко к тому, что сам Пруст говорил: мир устроен так, что для
реализации одного впечатления, может быть, нужно несколько личностей, много личностей. Ну, я же ввел абстракцию, что,
может быть, мы сейчас занимаемся тем, что случилось с человеком тысячу лет назад+ Перевернем это: чтобы реализовалось
то, что случилось и прозвучало (я беру ту же метафору - звон колокольчика; всякое может быть таким звоном), ему
понадобилась, чтобы реализоваться, не одна жизнь, то есть не одна личность, а понадобилось несколько личностей. Чтобы
реализовать одно впечатление. Или одну единицу впечатления. Значит, единица впечатления шире или больше, чем единица,
обозначаемая нами, - индивид или человеческая особь. И, следовательно, нужно несколько особей, чтобы реализовать
впечатление. А с другой стороны, Пруст скажет: чтобы реализовать полноту личности, нужно, может быть, несколько
жизней.
Должен вас предупредить: то, что я говорил до этого, и то, что я говорю сейчас, в действительности является
классической , так называемой феноменологической проблемой. И тот, кто знаком с современными философиями XX века,
может накладывать на то, что я буду говорить, уже существующую феноменологическую терминологию, появившуюся после
работ Гуссерля и устойчиво существующую в современной философской традиции. Есть философия, называемая феноменологией.
И мы в действительности занимаемся феноменологическими проблемами; но я этих слов не употребляю - не только потому,
что вообще пытаюсь не употреблять ученых философских терминов, поскольку в них часто исчезает жизненный смысл
говоримого, а еще и потому, что, по моему глубокому убеждению, я, наверно, единственный философ, который не склоняется
к немецкой философии и предпочитает французский вариант философии, созданный не философами, а людьми, которые жили, -
а французы всегда, в отличие от немцев, жили. А пока эти жили, те создавали доктрины, системы. И я могу доказать
любому просвещенному феноменологу (если он доступен доказательствам), что Пруст глубже и лучше решил
феноменологическую проблему, чем Гуссерль. Поэтому я предпочитаю материал Пруста ученому материалу системы Гуссерля. С
этим предупреждением я возвращаюсь к тому, о чем говорил. Итак, прежде всего мы сталкиваемся с тем, что то
впечатление, о котором мы говорим, характеризуется дискретностью. Дискретный луч впечатления. Как впечатление он не
продолжит следующего мгновения нашей жизни. Помните - я шел не по тем же улицам, по которым шли прохожие, которые
были вне дома в этот день, а по сладостным, печальным и скользким улицам моего прошлого . Так вот, не эти улицы,
которые видят прохожие, вызвали это состояние в Прусте и, следовательно, не их наблюдение второй раз (то есть не
непрерывность сюжета, допустим) способно что-либо объяснить в этом впечатлении. Следовательно, впечатление есть то,
чего нельзя произвольно наблюдать. Оно дискретно уже в этом смысле. Вот в чем была ошибка Гуссерля - я таким коротк
им пассажем это помечу, - он предполагал, что можно наблюдать феномен. То есть можно решить наблюдать феномен. Вслед
за этим, когда Гуссерль это сочинил, произошло одновременно два эпизода: один во Франции, другой в Италии. Эпизод во
Франции описан в воспоминаниях Симоны де Бовуар. Сартр услышал о Гуссерле от Гурвича (Арон Гурвич - известный философ
и социолог.) В воспоминаниях это происходит в кафе, они сидят втроем: Гурвич, Сартр и Симона де Бовуар. И Гурвич
говорит: вся философия в том, чтобы суметь описать чернильницу феноменологически. И Симона де Бовуар пишет: Сартр
побледнел. А вы знаете, как бледнеют от сдержанной эмоции, когда самая любимая, тайная, тобой еще не осознанная мысль
вдруг высказана кем-то; это и бледность честолюбия, и бледность страсти, и бледность ума. И в Италии то же самое. Был
такой Энцо Бачи, несколько лет тому назад умерший, один из немногочисленных экзистенциалистов и феноменологов в
Италии, который в своем феноменологическом дневнике приводит факты своей биографии. Его учитель Антонио Банфи когда-то
ему сказал, что - и тем самым наставил на путь феноменологии - вся задача в том, чтобы суметь феноменологически
описать розу. И в одном и в другом случае предполагается, что можно захотеть - и описать феноменологически что-то. Так
вот, феномен есть что-то, что нельзя выбрать и потом описать. Феноменологическим феноменом может быть - по отношению к
тебе - только что-то, где в этом отношении с тобой что-то случилось. Ты имплицирован вне своей судьбы - ты не можешь
просто захотеть взять и описать розу феноменологически. И поэтому - такое количество нудных и топчущихся на месте
феноменологических описаний, например, у Гуссерля (у автора самой этой системы и самого этого термина). Нельзя
захотеть и - наблюдать.
Реализация впечатлений есть воссоединение себя с самим собой в подлинном виде. Подлинное я - то, которое реально
испытало что-то. Но между этим я , то есть реально испытавшим что-то, и воссоединенным с ним я лежит целая снежная
баба наросшей конструкции, которая снимается действительным трудом искусства. Или трудом мысли, если угодно (если эта
мысль осуществляется без художественной конструкции, это одно и то же) . И вот когда эта идентичность реализуется -
это называется полнотой или цельностью восприятия - тогда мы можем сказать: восприятие произошло. Оно может произойти
только как феноменологически полное. Пока эта полнота не осуществилась, мы даже не можем сказать, что психическое
событие произошло. В каком смысле произошло событие? Я увидел двух танцующих девушек, шерочку с машерочкой . При
танце они соприкасаются грудью. Что можно сказать об этом событии, если я не увидел смысла? Понимаете, ведь этот смысл
вдруг звучит такими словами: А вы знаете, - говорит доктор Котар, который наблюдает эту сцену, - ведь сенсуальное
наслаждение женщины прежде всего грудью испытывают . А герой наш видел просто танцующих девушек (в банальном значении
общих актов мы можем это интерпретировать). Но само это восприятие - то, как и что видел Марсель, - это есть событие.
В каком смысле я могу сказать, что что-то случилось? Обратите на это внимание. Я не могу сказать, что оно случилось.
Это фантом или, скажем, эпифеномен. Не случайно поэтому у многих психологов и физиологов все сознание получается
эпифеноменальным, то есть какой-то тенью, сопровождающей реальные события: они вообще не умеют анализировать
сознательную жизнь. Пруст это умел делать. Он знал, на каком уровне и когда можно сказать, что нечто произошло
применительно к событиям сознания, психики. И там предполагается выполнение некоторой полноты, а вот с ней дело очень
плохо. В этом вся метафизическая, экзистенциальная, онтологическая и т.д. проблема Пруста. Она связана с проблемой
непрерывности.
ЛЕКЦИЯ13
Пруст говорил: если мы и воспринимаем несчастье другого человека, то только частью своего существа, потому что мы
должны по природе своей все совершать в последовательности. Вполне можно представить себе какие-то другие существа,
иначе организованные, которые не воспринимали бы события в такой последовательности. Но всякое событие должно принять
эту форму, или, как говорит Пруст, форму образа. Следовательно, форма, о которой мы говорим, есть наглядная форма.
Всякое событие должно принять эту форму, чтобы войти в нас, чтобы мы могли на него как-то реагировать. Если оно не
принимает такой формы, то оно вообще остается в другом мире или вне нашего внимания. Я надеюсь, что вы сразу же узнали
кантовскую тему в ее подлинном виде. То есть не в виде субъективизма, агностицизма и т.д., а в виде того, что есть
нечто, некий универсум (или вещь в себе), который живет своей жизнью и который, для того чтобы мы могли что-нибудь в
нем увидеть, должен принимать формы нашей, доступной нам, чувствительности, наших, доступных нам, форм. Более того, и
сам человек, который переживает несчастье, как говорил Пруст в этой цитате, тоже не всеми частями своей души и не
всеми способностями сразу может его испытать. Оно как бы последовательно развернется в нем. И великим изобретением
было - замена реальных существ, то есть тех, которые осуждены на то, чтобы все испытывать только в последовательности
и не сразу, замена реальных существ фикциями. Литературными фикциями, или - в других случаях именно такого рода фикции
я называл текстами в широком смысле слова. Тексты суть продукты воображения или результаты продуктивного воображения.
То есть они не есть продукты нашей психологической способности воображать - потому что воображаем мы вещи те же самые,
реальные, но которые отсутствуют в этот момент. И этим вещам, которые мы воображаем психологически, свойственны наши
же способности воображения. Они тоже - в последовательности, они тоже - не все сразу и т.д. Следовательно, когда речь
идет о тексте или о фикции как продукте воображения, мы под
воображением должны понимать что-то другое. В философии это условно называли трансцендентальным, или продуктивным,
воображением (но это просто слова, чтобы предупредить читателя, чтобы он не отождествлял это воображение с
психологически известной ему способностью воображения). Значит, введение каких-то существ, которые нереальны и которые
ведут какую-то свою жизнь, - вот что Пруст здесь называет шагом вперед. Великим изобретением. И вот они ведут такую
жизнь, так они разворачиваются, обладают такими свойствами (нашим отношением к ним), что они как-то компенсируют и
корригируют нашу психологическую неспособность быть сразу во многих местах, сразу иметь многое, нашу обреченность на
то, что все можно испытывать только в последовательности (это очень важный пункт). Пруст будет употреблять разные
слова, чтобы об этом говорить. Он будет называть это фиктивными существами романа, он будет называть это
прозрачными или интеллигибельными телами. Очень странные термины, за которыми скрываются глубокие проблемы, и
сложность как раз в том состоит, что их очень трудно развернуть. В традиционной философии и в сегодняшней философии (и
тем более в эстетике, которую я, простите меня, вообще не знаю, может быть, там есть что-то, но мне не встречалось, во
всяком случае) просто нет даже слов и терминов для того, чтобы об этом рассказать. В этом как раз состоит моя
трудность и ваше мучение. Ну, скажем, обратите внимание на следующее сочетание слов: в той цитате, которую я приводил,
Пруст говорит (когда дает характеристику этих фиктивных существ) - что в них романист замещает части, непроницаемые
для души, частями, проницаемыми для души. Когда мы слышим такое словосочетание, мы склонны сразу же привычным образом
это понимать (то есть рассудочно): проницаемые для души - это то, что я могу понять. Нет, Пруст имеет в виду, что есть
некоторые материальные образования, которые своей же материей дают свой собственный смысл. (Вот я напишу вам какой-то
знак, скажем, букву М по-грузински. Это материальное образование на доске вы каким-т
о особым отдельным актом соотнесете с каким-то смыслом. Оно само этого смысла своей материей не дает. Более того,
известно, что если, скажем, вы слышите просто какую-то форму в любом языке, а язык состоит из фонем, то можно
показать, что физические качества звука не содержат причины того, что вы слышите эту фонему. Иначе говоря, тот факт,
что вы слышите М, не определим физическими качествами этого звука.) Короче говоря, Пруст имеет в виду особые
телесно-духовные образования, восприятие которых нами совершается вне необходимости совершать опосредующие акты
рассудочного мышления. Иногда он употребляет термин, заимствованный им у Леонардо да Винчи (кстати, Поль Валери тоже
уткнулся в этот термин и был им заворожен), - cosa mentale. Ментальная вещь. Имеется в виду не вещь, которая есть в
голове у тебя, - ведь психологичски мы представляем себе, что все вещи в каком-то особом непространственном виде
находятся в нашей голове, - вещь, но умственная. Умственная, но вещь. Он так говорил (Леонардо да Винчи) о живописи:
живопись есть cosa mentale. Ментальная вещь. Он имел в виду, что изображение не есть о чем-то рассказывающее нечто,
помимо себя или вне себя, а есть изображение - самоговорящее, порождающее наше состояние: когда мы его воспринимаем,
оно действует в нас вещественно. Это же называется у Пруста впечатлением. В феноменологии это же называется феноменом.
И вот само введение этих существ, говорит Пруст, держит вокруг себя скорость нашего дыхания, биение нашего пульса и
интенсивность нашего взгляда. И когда романист привел нас в такое состояние, в котором все наши естественные
состояния происходят в удесятеренном виде, тогда мы проживаем больше и с большей интенсивностью, чем в реальной жизни
мы прожили бы за десятилетия или за столетие, потому что в реальной действительности даже изменения мы не можем
воспринять, потому что размерность изменений больше размерности нашего восприятия; в том числе и изменение нашего
сердца, и это большая беда; но мы узнаем об этом изменении только через чтение, в воображении; в реа
льности оно меняется довольно медленно. Настолько медленно, что мы, последовательно проходя в нашей размерности
состояния этого изменения, не можем вообще даже иметь чувства этого изменения .
Делаем следующий шаг, возвращаясь к нашим, так сказать, псевдотеоретическим проблемам, то есть к проблемам феномена,
- тут у Пруста есть совершенно особый ход, который я обозначу следующим образом. Значит - тема впечатлений. В этих
случаях Пруст иногда вспоминает Декарта, его проблему очевидности, и всегда говорит о радости. Радость есть какой-то
особый сопровождающий признак того, что называется впечатлением. Мы уже назвали эти впечатления феноменами. Мы
сказали, что они онтологичны, - раз речь идет о бытии и о существовании, а не о содержании в нашей голове. Так ведь?
Итак, я помечаю, что феномен в отличие от явления характеризуется онтологично. Явление - гносеологично. Что такое
явление, грубо говоря? Явление - это то, что является материалом, за которым мы можем расшифровать сущность, Так ведь?
Ну, например, движение Солнца по небосклону есть явление, посредством которого, пользуясь им как данными наблюдения, я
могу реконструировать нечто иное. И именно - движение Земли. То есть сущность того, что я вижу. Следовательно, само
это, называемое явлением, в каком-то смысле не обладает существованием, оно есть лишь материал моего заключения. Это
понятно? То есть все, что называется явлениями, это есть материалы или данные наших заключений, которые сами по себе
не имеют онтологического статуса. И если мы так говорим о впечатлении, то мы приписали впечатлениям или феноменам
онтологический статус. Следовательно, нечто называется феноменом как имеющее онтологический статус в отличие от
явления. Хотя лингвистически феномен и явление - два одинаковых слова. Просто феномен - оставшийся латинизм, а
явление - русское слово. Но для того, чтобы различать, одно берется в латинском варианте, а другое в русском
варианте, в данном случае. В том числе и в грузинском нужно делать то же самое. Наше исконное грузинское слово брать
как относящееся к явлению и брать латинское феномен , чтобы обозначить особый вид явлений. То есть тот, который не
является просто материалом заключения о чем-то другом позади него самого. Почему?
Потому что феномен есть нечто, что само в себе о себе рассказывает. И каждый раз явление сопровождается признаком
радости. Радость как бы сопровождает явление (явление в смысле феномена или впечатления). И оно (явление) уподобляется
картезианской очевидности.
Вот мы помним нечто. Нечто есть в нашей памяти - следы каких-то событий или прошлого запечатлены в нас. И мы это
часто называем памятью. Но дело в том, что когда мы вспоминаем какой-то след, то мы вспоминаем именно этот след; и мы
думаем, что содержание этого следа - будьте внимательны - и есть память. Или то, что есть в памяти. И мы не замечаем,
что кроме содержания, вспомненного, есть еще одна операция, которая все время ускользает, на которую не обращают
внимания, - операция, состоящая в том, что нужно еще узнать, что это есть именно это. Что след лица - вот, который
передо мной, есть след именно этого лица. А это уже отдельная операция. И когда она совершилась, ее отдельность и
обозначается словом очевидность . Например, даже в логике есть содержание (и в математике) аргумента или
доказательства, а есть еще аура убедительности этого доказательства. Нечто, что заставляет нас принять доказанное
содержание. Так вот, доказанное содержание и нечто, заставляющее нас принять, - разные вещи. И дело в том, что эта еще
одна какая-то операция согласования вспомненного следа с тем, следом чего этот след является, всегда совершается
сейчас и здесь, в момент и присутствует целиком. Это согласование неделимо. И вот явления такого рода неделимых вещей
и есть нечто, что у Пруста сопровождалось радостью. Радость, которая есть критерий истинности, разворачиваемой потом
из содержания картины. Скажем, Пруст описывает некоего писателя, который никогда не занимался теми мыслями, которые
можно было развить, - мы всегда имеем мысли как сюжеты, которые мы можем развить по содержанию. Вот то, что можно
получить так, не есть мысль. А мыслью будет только то, что будет сопровождаться радостью. Или будет находиться в
состоянии очевидности или радости. То есть там, где - не я развиваю впечатление, а впечатление само развивается, не
оставляя пустот, в которые я мог бы втиснуть свою рассудочную интерпретацию. Значит, к тому, что называют феноменом,
впечатлениями, я добавил тот факт, что они находятся в другом разрезе, то есть - не в последо
вательности, а сейчас и здесь. Для этого, кстати, приходилось в философии (Лейбницу, например) вводить понятие
предустановленной гармонии. Очень часто понимают это буквально, а в действительности необходимость в этом понятии как
раз и заключалась в том, что философы уловили, что существует дополнительный акт (о котором я сейчас говорил), и
непонятно, каким образом он в далеких временах и пространствах может осуществляться. Нужно представить очень
длительную онтологическую память природы, чтобы предположить, что в момент, когда я увижу этот след, совершится это
согласование. Каким-то образом это налажено так, чтобы я через энное время узнал бы. Потому что эта операция узнавания
не дана предметом. Если я сказал, что помимо самого предмета, вспоминаемого содержания предмета есть еще что-то, то я
это что-то ведь не могу вывести таким образом. Ну, конечно же, через сто лет или на сто километров передали предмет,
и он вызвал там, в той точке пространства и времени, через сто лет и сто километров, вызвал это состояние+ Нет, я
сказал: оно еще должно быть согласовано. Каким образом? Где хранилось это согласование? Поэтому Пруст все время и
спрашивает, с самого начала своего романа, - где хранится? Конечно, говорит Пруст, Бергсон считает, что наша память
содержит впечатления, но есть такие впечатления, которые мы не помним. А что за воспоминание, которое мы не помним,
можно ли его назвать воспоминанием? Ставит Пруст такой коварный вопрос. И все время возвращается к этому вопросу, и у
него при этом, так сказать, есть помощник: он все время считает, что если есть феномен прозрачной радости, то через
него высовывает голову вот это некое дополнительное и необходимое в своей дополнительности согласование, без которого
нет понимания и нет впечатления. Значит, в континууме развития впечатления существует жизнь и дление некоторого
согласования. Так вот, это согласование у Пруста и приписывается действию некоторых вещей. Вот тех тел, которые есть
вещи, но - умы. Умы, но - вещи. То есть cosa mentale. Они являются носителями актов
согласования в далеких временах и пространствах.
ЛЕКЦИЯ14
XX век - век организованных иллюзий, организованных мифов, и, следовательно, та тяжесть, которая лежит на нас,
состоящая в том, чтобы быть жестокими по отношению к самим себе, то есть идти до последней иллюзии, подлежащей
уничтожению, возрастает. Это не просто милые иллюзии XVIII или XIX веков, это коллективные и весьма четко
организованные иллюзии. И пройти сквозь них очень трудно. И этот труд прохождения, усилие прохождения есть то, что я
называю героизмом. В действительности можно заменить все эти слова и сказать о труде. Трудиться надо. А трудиться
очень трудно, и мы избегаем труда. Ведь эти иллюзии тем сильны в XX веке, что они, будучи организованными, специально
построены так, чтобы одновременно создать у человека иллюзию ясного сознания, что он понимает мир, и при этом избавить
его от труда, который необходим для того, чтобы вообще что-либо понять в мире. Организованные иллюзии - это схемы,
которые простейшим образом умещают мир в такой+ величине головы. (Посмотрите историю социал-демократии, и вы с
удивлением увидите потрясающую картину: +такой величины головы социал-демократических корпорантов вмещали мир, очень
сложный. Вмещали так, что им даже не нужно было трудиться над пониманием. У Каутского, например, уже есть целая
история философии, в которой Платон и Сократ - это аристократическая реакция. Понятно все. Демокрит - представитель
греческих демократических кругов. Это от Каутского идет. Вы думаете, что это советские кретины придумали в 20-х годах?
Да нет, что вы+ Это придумано в почтенной Германии, в конце XIX века.) Так вот, схемы страшны тем, что они и
удовлетворяют нас своей ясностью понимания, и освобождают от труда. А героическое искусство или героическое сознание
есть сознание труда свободы и ответственности. Чудовищное бремя, которое человек при любом поводе хочет сбросить с
себя, - бремя труда и свободы. Потому что ничего нельзя без труда. Например, без труда нельзя даже простейшего чувства
узнать. Мы ведь все время сталкиваемся с тем, что, например, чувствовать справедливость - недостаточн
о для справедливости. Чувствовать любовь - недостаточно для любви. Оказывается, трудиться надо, потому что
справедливость формой устанавливается, и чувства устанавливаются посредством искусства (искусства в широком смысле
слова, не обязательно в смысле поэзии, литературы и т.д.). Искусство как продукт сильно сколоченной формы. Вы помните
- как раз тогда, когда Пруст был более всего преисполнен любви к своим родителям, именно тогда родители его
отталкивали, и он не понимал этого. Он оставался один на один со своим необъемным, громадным чувством любви,
прекрасным чувством, и чувствовал себя несправедливо обиженным, непонятым. Конечно, контакта не произошло по той
простой причине, что до этого мальчик валялся в истерике и мучил своих родителей. Именно тогда, когда ты преисполнен
любовных чувств, - не получится. В случае родителей - это еще поправимо. А вот с любимой женщиной, когда есть встреча,
и - ничего не произошло. Не прошло общение. А я так хорошо был намерен, а я так хорошо любил+ А в области мысли - я
ведь не хотел этого. Вот слова не хотел , я был так хорошо настроен , намерен - из разряда запрещенных фраз.
Запрещенных для развитого героического сознания. Их нельзя, конечно, запретить. Слово запрет я применяю в смысле
внутренней невозможности, то есть когда что-то стало внутренне невозможным, если мы развились. Если мы развились, мы
не можем мыслить так, чтобы можно было потом сказать, что это не входило в наши намерения. Ну, скажем, образ
социальной мысли - сочиняется какая-нибудь теория, перестраивается жизнь людей, а потом там обнаруживается зияющий
концентрационный лагерь, и человек говорит: Но я этого не хотел . Простите, этого не бывает. Это не принимается
героическим сознанием. Даже в качестве извинения не принимается. Не может быть этого. Героическое сознание знает, что
дьявол играет нами, когда мы не мыслим точно. Изволь мыслить точно. Значит, ты просто не мыслил. Не потому, что этого
не хотел, - в тот момент, когда был последний час, тогда ты не мыслил.
Мы все время бродим вокруг того, где, в каком пространстве, когда совершаются наши собственные акты. В том числе акты
мысли, акт нежности, акт сочувствия. Ведь - я сказал слово точно - если бы Германт почувствовал, то мы знаем, что
здесь была бы решена проблема, которая и называется странным словом - точность. Есть точность чувства. Но точность
чувства опять-таки не есть дар самих чувствований (как психофизиологических явлений), а есть дар проработанности
нашего сознания в онтологии, в законах бытия, владение которыми позволяет нам присутствовать, и когда мы присутствуем,
мы точно чувствуем. Значит, так называемый точный акт (слово точность применимо к чувству) - чувство в данном случае
- происходит в каком-то пространстве. У него есть место. В смысле нашего естественного, природного устройства и
раздражимости наших нервов. У одних они раздражимы, у других нераздражимы. Да нет, у Германта нервы, я уверяю вас,
такие же, как и у другого человека, точно чувствующего. Нервы такие же. А неточно он чувствует, то есть не открыт и не
может воспринять того, что перед носом стоит, по другой причине. Потому что он умер к самому себе . Умер потому, что
сам - в прошлом, а там не сделано. А несделанное и есть смерть. Мертвая часть его душевной жизни. Он умер к самому
себе. А для Пруста это было как раз самым страшным: умереть к самому себе, не признать, отречься от мертвого - выпасть
из человеческих связей и не узнать Бога. Или не узнать таланта, не узнать гения (в данном случае это одно и то же). Не
узнать. А как мы узнаем? Каковы законы узнавания? Встречи происходят. Скажем, бросился на шею родителям, а они меня
оттолкнули. Я так люблю, а она меня оттолкнула. Здесь все есть. Она на месте, я на месте, мы встретились - ток жизни
не прошел. Почему? Или почему я кого-то не узнаю? Например, я могу смотреть на Сократа и видеть его уродство. А какими
глазами я вижу его божественное тело, то есть действительного Сократа, - какими глазами? И какой шанс у Сократа, что
он предстанет перед людьми и они увидят то, что он есть? Пото
му что то, что он есть, невидимо. А каковы условия того, что мы можем видеть нечто не видимое глазом? Трудиться надо,
чтобы тебя понимали, потому что только перед Богом можно предстать в несовершенном виде, а перед людьми - ни в мыслях,
ни в чувствах - нельзя. Почему? Потому что для людей любой повод хорош, чтобы не увидеть. Вот если перед вами
оборванная мысль, то я, например, если у меня хороший вкус, могу сказать: фу, какая оборванная мысль, - и не
потрудиться посмотреть, что на самом деле рвалось высказаться за лохмотьями. Ведь люди несовершенны в своих чувствах.
Рвется что-то действительное, и он не может этого сказать. А я не могу услышать вообще просто потому, что он плохо
говорит. Посмотрите на российских диссидентов, они же разговаривают с людьми на языке, на котором только с Богом можно
было бы разговаривать, в том смысле, что Он-то простил бы несовершенство и увидел бы тело человеческого страдания за
несовершенным и глупым языком. Но не с богами ведь разговаривают, а с людьми. Следовательно, не потрудились, чтобы
была мысль. Сами виноваты. Хотя я бы еще мог увидеть, что они хотели сказать. Но это случайно, во-первых, и потом,
люди не обязаны избавлять тебя от твоего собственного труда артикуляции мысли. Варвара никогда не поймут в самых
лучших его намерениях. В самых лучших его мыслях. И он будет обижен и будет говорить так: именно тогда, когда я был
самым хорошим, именно тогда, когда я лучше всего был расположен, именно тогда кто-то камень положил в мою протянутую
руку . Ну, не только камни положат, хуже случится.
Что мы имеем теперь? Во-первых, героическое сознание есть сознание труда и, во-вторых, - отсутствие извинений или,
так сказать, прощающих инстанций, если труд этот не совершен. Нет таких прощающих инстанций. Не на что сослаться.
Потому что - можешь. Нет механизмов. Механизмов мысли не существует. Механизма дружбы не существует. Можно что-то
делать, и тебе может быть подарена дружба или братство. А наоборот - не полагается. На философском языке, на языке
теории я говорю так: есть культуры, в которых вообще не проработано онтологическое отношение между целью и средством.
Скажем, русская культура такова. И потому я не могу приводить примеров героического искусства из русской традиции.
Даже Достоевский - если меня сейчас завести и я ринулся бы в разговор о Достоевском, то я бы показал вам Достоевского
как литературного Хлестакова, гениального, талантливого, все что угодно - это самый настоящий Хлестаков. Ему не
хватило, конечно, жизни, чтобы стать. Ему нужно было еще несколько жизней прожить, чтобы полностью выкорчевать из себя
то, что он выкорчевывал. А он выкорчевывал, в этом ему нужно отдать должное. Из себя изживал. Но не успел, и поэтому
никогда не нужно возводить в систему мысли, представления и образы Достоевского; не нужно искать за ними
систематической философии, потому что если выстроить систему, то она будет абсолютной глупостью. А вот артистическое
присутствие, которое нельзя резюмировать, есть у Достоевского. И - отделять от него мысль как доктрину Достоевского
невозможно.
Возвращаясь к проблеме героизма, который всегда сочленен с идеей или с построением сильной формы: герой знает, что -
быть настроенным - должна быть трудом сколоченная форма, На ней может что-то держаться. Кристалл, язык . Значит,
цивилизация - это язык (в отличие от варварства). Справедливость как механизм цивилизации есть форма или есть язык,
полностью отсутствующий в наших головах (обратите на это внимание). Полностью. Вот попытайтесь отдать себе отчет в
том, как мы реагируем, чего мы ожидаем. Попытаемся ловить самих себя на варварстве, потому что другого шанса быть не
варваром нет. Если мы не узнаем, что мы - варвары, то мы никогда не будем другими. И в связи с этой формой,
спаянностью героя с формой и т.д. я приведу еще один термин, который вам пояснит область всех проблем в литературе XX
века, которыми мы занимаемся через Пруста. Я ввожу нового автора - меня спрашивали, кого из немецкой традиции можно
назвать, я назвал Рильке, а сейчас назову Музиля. Так вот этот человек построил утопию. Не буду говорить о всех ее
частях, упомяну о ней только с той стороны, которая связана с моим сегодняшним введением. Это утопия, грубо говоря,
точной жизни. Обычно мы говорим точная мысль , точное рассуждение , а у Музиля - утопия точной жизни. Он понимал:
то, чего нам хотелось бы в жизни, случается в ней какой-то организацией жизни. И эта организация возможна. То есть
возможна организация наших реакций, того, что происходит в наших встречах, поскольку в нашей власти организовывать
полноту присутствия. А что случится во время присутствия - это уже, конечно, вопрос судьбы. Такого рода философия
заключена в этом многостраничном романе Человек без качеств . Кстати говоря, название ведь тоже+ я говорил вам -
через ушко иголки не проберется богатый . А кто такой богатый? Богатый - это человек, у которого есть качества. У
которого есть завоеванное, достигнутое - вот такой не проберется в царство Божье. И не случайно Музиля интересует, как
быть человеком без качеств. Потому что завоеванного-то в действительности нет - смертел
ьная болезнь, по выражению Кьеркегора, думать, что ты что-то есть. Это не может быть элементом точной жизни. Хотя,
казалось бы, жизнь есть самое неточное, что вообще может быть на свете. Но, понимаете, есть парадокс такой, что
свободное действие, жизненное свободное действие может быть точнее логического мышления. Логическое мышление имеет
много связок и умозаключений, и мы на тысяче первой связке можем ошибиться, потому что забыли какие-нибудь символы. А
точная свобода - скажем, присутствие перед горем, прошел через открытое отверстие твоей души контакт - это есть
точность, гарантированная свободой. У тебя полное в своей свободе чувствование. То, что нигде не застряло, Что значит
быть в прошлом ? Застрять в прошлом - нога твоя в прошлом, а рука здесь. Вот что такое несвобода.
Значит, в метафизическом смысле говоря о форме, о героизме, мы все время говорили о чем-то, что является механизмами,
или средствами, высвобождения свободы (это тавтология, конечно). Я говорю свобода свободы, мысль мысли. Закон закона.
Закон, который есть форма и условие любых законов. Какие будут, неизвестно. Свобода свободы - это можно понять, а вот
что в свободе будет сделано, этого никто предсказать, определить или предопределить не может. Будет то, что есть, -
чувство. А поди его сфабрикуй. Но - есть условие свободы. Свобода - как условие свободы. Или высвобождения. Это
относится и ко времени. Когда мы будем заниматься проблемой времени, мы увидим, что проблема обретенного времени есть
проблема высвобожденного времени. И везде витает один предельный образ над такого рода точным мышлением или точной
жизнью. Здесь слово мышление есть мысление условия мышления. Не акт мышления, который анализирует логика, а нечто,
что тоже есть мысль в смысле того, что является условием мысли. Ее события. Условие события мысли. Или - условие
события чувства. Скажем, в примере Геманта полнота присутствия есть условие события чувства. То есть условие
переживания горя другого человека. Это условие выполняется или не выполняется - можно описать: выполняется, не
выполняется. Можно показать, почему не выполняется.
Но о самих чувствах говорить в терминах почему нельзя. Если среди вас есть математики, то я тогда позволю себе
следующее: наша терминология всегда - метатерминология. То есть - не сами чувства или их описание, а описание чего-то,
посредством чего мы действуем на условия возникновения чувств, которое (возникновение) само по себе спонтанно,
непредопределимо и неописуемо. И над всем этим (я отклонился в сторону пояснением метатеоретической или
метатерминологической стороны нашей работы - не свобода, а свобода свободы) витает какой-то невысказываемый символ,
скрытый символ какого-то отсутствия. Чего-то, что есть, но чего и нет. Что в то же время нельзя уловить, что похоже на
какое-то легкое прикосновение ангельских крыл, которые нельзя схватить, но без них ничто не приходит в движение, а
самих их нет. Вот смотрите, я говорю: полное присутствие. То есть быть вынутым их всех остальных частей своей жизни, и
быть сейчас здесь. Как это увидеть? Нельзя увидеть, нельзя описать, это можно дать только через отрицательные термины.
Какая-то пустота, но в то же время насыщенная. Я говорил о нуле, о точке равноденствия, которая насыщена и т.д. Образ,
который присутствует и у Арто, и у Пруста. У Пруста - пловец высвобождает подводную тяжесть. Кстати, этот образ похож
на дантовский образ - по закону соответствий, а не цитирования. Correspondance - соответствие состояний, которые
повторяются в пространстве человеческого сознания. Не отдельного сознания, а всех наших сознаний, независимо от
эрудиции или цитат+
ЛЕКЦИЯ15
Миры в романе Пруста - а там миров очень много - миры различий , как выражается Пруст, - это исполнившиеся в своей
полноте и личности, и художники, мировоззрение каждого из которых есть уникальный мир. И эти миры вращаются в каком-то
странном пространстве, запущенном по каким-то траекториям. Все это можно описать одной странной фразой Фурье (она даже
написана на цоколе памятника Фурье в Париже) - представьте себе пространство, в котором действуют силы, которые
метафорически можно назвать силами притяжения между мирами различий, - Притяжения пропорциональны судьбам . Скажем,
Марсель оттолкнулся от Рахиль, а Сен-Лу притянулся, - для него она духовная красота мира, а для Марселя, как я говорил
вам, она - женщина, которую можно иметь в доме свиданий, женщина, как и многие другие. И вот то, что увидел Сен-Лу в
Рахиль, есть часть его судьбы, часть его эмпирического пути в жизни, и этот путь, состоящий из результатов притяжений,
пропорционален - судьбам. А судьбы заложены в чем-то. Они заложены в каких-то телах. В телах упаковано нечто,
являющееся судьбой, и то, что с тобой случится вне тебя - в истории, в обществе, с кем ты встретишься или не
встретишься, с кем ты встретишься, поняв встреченное, или с кем ты встретишься, не поняв и не увидев (скажем, ты
можешь встретиться с Богом и не узнать Бога в Боге, ты можешь встретиться с предметом сочувствия и не проявить
сочувствия, и наоборот) - все это пропорционально, то есть законосообразно ( пропорция есть просто другой перевод
слова рацио ; рацио есть разум), соответственно чему-то. Вот это таинственное что-то мы пока называем судьбой. Я
говорю только одно слово для расшифровки этого таинственного что-то : тяжелая упакованная масса. У Пруста она
называется прошлым, или прошлым опытом, если угодно. И она не видна. Видны те события, которые - впереди нашего глаза,
а то, что - сзади нашего глаза, то есть в нас, не видно. Но то, что мы видим, пропорционально тому, чего мы не видим.
Наш глаз притягивается или отталкивается, и это, оказывается, не случайно. Не потому он
притянулся к женщине, что она красива, - притяжение к красивой женщине объясняется не физическими качествами ее
красоты, а какими-то совершенно другими причинами, которые заложены в том, чему это пропорционально. То есть - в
судьбе. А судьба есть, например, упакованность во мне моей жизненной ангажированности и топоса, в который я помещен по
отношению к этой женщине. Мы чаще любим ту женщину, которая не пришла на свидание, в тот момент, когда была возможна
кристаллизация нашей души, чем ту женщину, которая объективно, по каким-то показателям, красива или умна. Пруст
говорит (взято весьма простонародное французское выражение): +d'un lapin que la demoiselle nous a pose .
Полублатной советский эквивалент таков: женщина, которая крутит динамо (не знаю, говорит ли это вам о чем-нибудь).
Так вот, она развязывает ту канву, которая внешне называется увлечением, любовью и которую мы столь же внешне пытаемся
объяснить какими-то качествами женщины, которую мы любим. Значит, эпиграф наш: притяжения пропорциональны судьбам. И
тем самым наш эпиграф говорит: то, что происходит в глобальном пространстве, имеет какие-то законы. Как говорит Пруст,
законы этого необъятного универсума. Какие законы? Очень часто Пруст говорит об алгебре чувствительности. В связи с
той проблемой, к которой мы теперь переходим, Пруст говорит о вибрации, распространяющейся по всему пространству, о
распространении волн, об осцилляциях. Все это мелькает не случайно. Его восприятие и понимание того, что происходит,
было таким образом устроено, что именно эти слова занимали пустую клеточку, отведенную для слова. Имея в виду движение
истины по глобальному пространству, Пруст говорит так: +я слышал гул рассекаемых пространств . Еще одна фраза,
которую я уже приводил: caisse de re sonance, ящик резонанса - еще одна метафора, чтобы настроиться именно на такое
видение.
Теперь вернусь к тому, что мы сейчас должны резюмировать в связи с проблемой впечатления. Значит, восприятие Пруста
близко нам по той простой причине, что он есть редкий случай автора, записывающего жизненный человеческий путь. Любой
человек может узнать себя в Прусте. Это вам не Томас Манн+ Чтобы узнать себя в произведении Томаса Манна, скажем, в
Докторе Фаустусе , я должен быть, по меньшей мере, профессором философии. Но даже в качестве профессора философии мне
не удается эту операцию совершить. Не узнаю. С Прустом же происходит прямо обратная история. Конечно, эффект узнавания
имеет свои накладные расходы . Слишком легко узнав, мы многое проскакиваем и не видим глубины. Все кажется нам
слишком обычным или мелким. Но мы попытаемся нейтрализовать тенденцию не замечать глубины за тем, что перед нами стоит
в своем простом виде. Так вот - этот близкий нам человек, чье восприятие и текст регулируются среди прочих принципов и
принципом только моего состояния. Я его выражу (ближе к словам Пруста) следующим образом: все, о чем я знаю извне,
все, о чем я слышал, все, что пришло ко мне от других, все это - не мое; только из того, что я испытал сам, и только
из моей собственной тени вырастает действительное знание, действительное впечатление и действительный мир. Значит, в
числе состояний, которые эмпирически случились у меня, у кого-то другого и которые описуемы, нам интересны только те,
которые отвечают этому принципу. Другие в реестр материала романа не допускаются. Допускаются только те, которые
соответствуют принципу только моего состояния. Второй принцип (о нем я тоже говорил) - принцип ангажированности. Не в
современном французском смысле, в котором это слово было так любезно Жан-Полю Сартру, а в нормальном житейском
французском смысле. Задействованность своей души и своей судьбы в каком-либо переживании и в каком-либо действии.
Поставленность на карту. Не какие-то безразличные ощущения, от которых нам ни жарко ни холодно, а такие, - в которых
жизнь наша решается , если взять слова Достоевского. Не просто мысль
, а жизнь моя решается в зависимости от того, что говорит эта мысль. Так вот, - принцип ангажированности. И он для
нас пока означает очень простую вещь: лишь озаботившись своим предназначением, - а принцип ангажированности есть
принцип предназначения, принцип голоса, или ситуации, которая обращена только к тебе в том смысле, что, лишь
озаботившись своим предназначением, только ты можешь дать на нее ответ. В описании принципа номер один у меня
проскочило слово тень . Пруст говорил, что только из своей темноты, только то, что выросло из этой темноты, только в
том может быть истина. Действительность, реальность. Так вот, предназначение есть что-то, чем я озаботился в своей
темноте.
Фактически книга Пруста как запись жизни, в которой сама жизнь перестраивается и охватывается, овладевается,
стягивается в целое, в бодрствующее целое, есть драма. Драма жизни и сознания против механизма и энтропии. Драма
различий или мира различий, индивидуализированных и уникальных, против хаоса и безразличия или тождества. И добавлю к
этому, что жизнь, сознание и различие есть нечто, что реализуется, исполняется только при помощи промежуточного
средства: текста, или, в частном случае, искусства. А в широком смысле слова роман есть текст, закон - текст (я не
имею в виду напечатанный в книге закон, - закон как артикуляция). Эти вещи я называю текстами. (И искусство - частный
случай такого рода текста. Молчание тоже - текст. Молчание героя - текст.) Так вот, это есть одно из промежуточных
средств, лежащих между жизнью, сознанием и различием, с одной стороны, а с другой стороны - хаосом, безразличием,
распадом и энтропией, то есть смертью. И вот материал текста, то, из чего текст составляется, текст в широком смысле
слова, не обязательно формально нами написанный (книга - культурная условность, тексты могут существовать не
обязательно в виде книги; скажем, древнейший, солярный символ, то есть символ солнца, который высекался на камне
первобытным человеком, тоже есть текст), - есть то, что мы называли впечатлениями, Подлинные впечатления и составляют
то, из чего составляется или может составиться текст. И они же, эти впечатления - залог спасения и возвышения каждого
человека, который на самом деле лучше, чем он есть. И сейчас, поясняя сказанное, я одновременно поясню и разницу между
чем-то, что есть, и спиритуальной копией того же, что есть. Значит, есть что-то, что есть, и есть спиритуальные или
спиритуализированные копии. И, конечно, есть люди, которые живут спиритуализированными копиями. Я их называл
спиритуализированными существами. Итак, есть подлинные впечатления, и они, естественно, если они случились, помним мы
их или не помним, закреплены в нас. И тот факт, что они есть, может прийти к нам непроизвольным
путем. Мы ведь даже можем не помнить, что мы это помним. Потому что помним - спиритуальная операция. Спиритуальная
операция, которая выполняется и пришла к нам в промежутке рассеяния. Пока мы оглянулись под ударом впечатлений, мир
уже прибежал к нам и ощерился против нашего движения в глубь впечатления, ощерился, как я сказал, механизмами
привычки, механизмами ментальных, рассудочных, спиритуальных операций, механизмами страха, надежды и т.д. Сказано:
оставь надежду всяк сюда входящий . (В свое время даже революционные деятели понимали, что это есть что-то важное, и в
качестве своего рода эпиграфа Маркс взял из Данте совет, написанный перед входом в Ад, как символ дороги понимания:
Здесь страх не должен подавать совета . Но мы все - конечные и слабые создания, и он не смог до конца ни выполнить, ни
понять того, что здесь сказано. Потому что под страхом Маркс, к сожалению, понял, что не нужно бояться полицейских и
всяких стражей буржуазного порядка, понял как страх расставания со своими возвышенными идеалами. И - чтобы оставалась
у него возвышенная мечта, из-за страха, чтобы она у него не распалась, - он определенным образом видел реальность. И
это исказило в большой степени видения и мысли этого гениального человека. Повторяю, страх нужно останавливать в себе,
не бояться с чем-то расстаться. И не платить ценой картины реальности якобы за нерасставание с возвышенными мечтами и
идеалами. Чего-то мы не хотим видеть, потому что видеть было бы слишком позорно и слишком страшно, обидно для
человеческого достоинства и неутешительно для мечтаний.)
И тогда реальность, оказывается, есть лишь производный осадок работы искусства и опыта . То, что мы называем
реальностью, есть нечто, выпавшее в осадок опыта. Был какой-то опыт, который исчез, мы его не видим, а видим
отложенный им осадок и называем его реальностью. Так, если это так и этот осадок тождественен для каждого, потому
что, когда мы говорим: плохая погода, война, стоянка такси, освещенный ресторан, сад в цвету - каждый знает, что мы
хотим сказать; если реальность именно это, то тогда было бы вполне достаточно кинематографического фильма этих вещей,
и стиль, литература, которые отходили бы от этих простых данных, были бы излишеством . Значит, если бы реальностью
было то, что я перечислял, то достаточно было бы снять ее в кино (под кино здесь имеются в виду просто кадры). И
стиль тогда не нужен. Но когда речь идет о ненужности стиля в этом контексте, мы понимаем, что имеет в виду Пруст под
стилем: насколько глупы люди, которые видят всякого человека, занимающегося стилем, как кого-то, кто сидит в слоновой
башне, оторван от жизни - не реалист, модернист, поскольку он занимается стилем. Но дело в том, что стиль, мы в этом
убедились, есть продуктивный механизм жизни. А кинематографическое описание, которое выдает себя за реализм или
кажется реалистическим, оно-то как раз не с жизнью имеет дело и не с нашей жизнью среди живых вещей, а, во-первых,
описывает мертвые симулякры или спиритуализированные механизмы, и, во-вторых, нас же вписывает в этот мир в качестве
марионеток, почему-то наделенных сознанием. Сознание всегда можно вычесть и показать, что на самом деле оно лишь
марионетка, воображающая себя (в силу сознания) автором своих собственных действий. А в действительности в этих
действиях есть уходящие в устройство космоса причины и действующий субъект - марионетка этих причин. Значит, реализм
такого рода существует - или для мертвых, или для рабов. Потому что только рабы могут согласиться с тем, что в
действительности они являются в мире спиритуализированными марионетками, воображающими себя сознат
ельными существами. А по глубокой мысли Пруста, и эта мысль является результатом всякой философии, - самое большее,
чему может научить всякая философия, - тому, что законы существуют только для свободных существ. Ну, а теперь вернемся
к миру привидений. После фразы о том, что стиль был бы бесполезным излишеством, Пруст говорит так: ну хорошо, но
тогда, что же значит+ то, что мы перечислили, есть, действительно, реальность? Если я пытаюсь отдать себе отчет в
том, что происходит в тот момент, когда вещь на меня производит определенное впечатление, как, например, когда я
проходил по мосту Вивони, промелькнувшая тень облака на воде заставила меня в восторге воскликнуть: Ух, как здорово!
, подскочив от радости; или когда, слушая фразу Бергота, самое большее, что я увидел из своего впечатления, это было
нечто, выразившееся восклицанием: Это - замечательно! или когда Блох, произнося слова, совсем не соответствующие
событию, говорил так: Ну, такое поведение я считаю все-таки ф-ф-ффантастическим+ или когда я, опьяненный вином,
говорил себе вполголоса, расставаясь с хозяевами, которые меня этим вином угостили: Какие все-таки очаровательные
люди, с ними хотелось бы провести всю жизнь! , - и тогда я замечал, что это - существенная книга .
Я говорил о бесконечности описания: описание может продолжаться бесконечно, оно не содержит в себе критериев
остановки (а работа метафоры другая, ею нужно заниматься). Так вот, один из эквивалентов, синонимов бесконечности
описания у Пруста - термин наблюдение . Наблюдение и описание ставятся Прустом на один уровень. Бесконечное описание,
не имеющее в себе критериев остановки и тем самым - непродуктивное, устремляющее нас в бесконечность, не вынимающее
нас из потока распадающейся нашей психической жизни, - такое же, как и наблюдение. Пруст неоднократно подчеркивает,
что он не умеет наблюдать, подчеркивает, что - потом возводит это в принцип - вообще наблюдение ничего не дает. (Кино
фиксирует наблюдение кадром. Так вот, наблюдение тоже есть кинематограф.) И тут Пруст говорит потрясающую вещь,
которая связывает последнюю цитату, которую я сейчас приведу, с той, с которой я начинал. Значит, этот труд, в том
числе прибегающий к метафоре и т.д., выпрямляющий кривую, - труд художника, который стремится к тому, чтобы под
материей, под опытом, под словом увидеть нечто другое, этот труд является на самом деле трудом обратным по отношению к
тому, что - когда мы живем, отвернувшись от самих себя, - производят каждую минуту себялюбие, страсть, ум и привычки,
когда они наваливаются на подлинное впечатление, чтобы окончательно для нас его закрыть, номенклатурное расчерчивание
мира, практические цели, - что мы ложно называем нашей жизнью . Подчеркиваю, здесь у Пруста мысль все время идет не в
терминах сопоставления представлений, правильных или неправильных, того, что называется жизнью, - Пруст другое
называет жизнью и пытается показать, где истинная жизнь. Не другие слова, не более истинные представления, а жизнь, -
вот о чем он говорит. И это сложное искусство (искусство стиля), которое кажется многим излишней роскошью, есть
единственное живое искусство. Только оно для других выражает и нам самим показывает нашу собственную жизнь, ту жизнь,
которую нельзя наблюдать, и видимые явления чего нуждаются в том, чтобы быть перев
еденными и прочитанными, часто в обратном смысле, и быть расшифрованными с большим трудом .
ЛЕКЦИЯ16
Пруст был одним из тех немногих художников в XX веке, который заменил проблему наблюдения (по определенным причинам)
какой-то другой проблемой, которую я все время условно называл проблемой реализации самого себя какими-то средствами,
проблемой исполнения жизни. Он был одним из тех, кто вернул искусство в наши непосредственные жизненные ощущения, в те
задачи, с которыми мы сталкиваемся в жизни, когда что-то испытываем, когда в чем-то пытаемся разобраться, когда
пытаемся ответить на вопрос, что же, собственно, я чувствую. Вопрос неоднозначный - что же со мной происходит? где я?
откуда я? и куда я? И все эти вопросы встали на место наблюдения или описания. Любого описания: обыденного, научного,
художественного. Вместо описания мы имеем проблему, состоящую в том, что в мире, в котором мы что-то испытываем, есть
какая-то точка, в которой описание останавливается, не может идти дальше, и в этой точке должен совершиться какой-то
акт, дополнительный. Акт жизни, дополнительный к наблюдению. То есть дальше наблюдать нельзя, что-то другое должно
произойти, такое, что вызовет новый сознательный опыт. Если перевести на язык, близкий к тексту Пруста, то это можно
выразить примерно так: сколько угодно я могу вглядываться в ментальную картину моих воспоминаний о Венеции или о
местах моей юности, или о близком человеке, сколько угодно я могу вглядываться, то есть перечислять элементы этого
воспоминания+ Есть ментальные элементы воспоминания, которые мы можем проходить один за другим, чтобы воссоздать все
воспоминание. Попробуйте, например, осчастливить или обрадовать себя, сказав, что все-таки я кое-что повидал в жизни.
Я был, например, в Сиони, или был в Венеции, - и мы начинаем перечислять наши внутренние душевные богатства, но
почему-то в нашей душе ничего не шевелится. Ничего не происходит. И совсем что-то другое происходит, когда в наши
контролируемые волей и сознанием или волепроизвольные воспоминания вторгается что-то, не связанное с нашей волей, с
нашим усилием перечисления, или описания, или наблюдения - вторгается неч
то само собой. Это нечто, вторгающееся само собой, Пруст называет непроизвольным воспоминанием. Но вся проблема в
том, что непроизвольное воспоминание происходит само по себе у каждого человека в режиме его жизни. Но иногда можно
этому воспоминанию помочь. Для этого есть средства, которые и называются искусством. Искусство для Пруста - не
описание, а орудие, помогающее тому, чтобы в нашей душе вспыхнул спонтанный акт нового сознательного опыта. И чтобы
дальше закрепить эти вещи, я продолжу цитаты, потому что мы к ним уже подготовлены. Мы многое знаем о том, как нам
нужно смотреть на искусство, на жизнь, и как Пруст смотрел на искусство и на жизнь.
Вы помните, что речь шла о художественных впечатлениях, о которых мы восклицаем, пытаемся их снова испытать, -
скажем, придя в восторг на концерте и воскликнув Ах! , мы еще раз идем на концерт или снова прослушиваем пластинку с
записью этого концерта. Такое отношение к искусству у Пруста называется булимией (или обжорством). И за этим лежит
глубокий закон, который люди, в той мере, в какой они философствовали, знали давно: тысячу раз вкушение одного и того
же наслаждения или впечатления ничего к нему не добавляет и не помогает разобраться в его природе. Эти ахи и охи есть
лишь полуумы. Полу-умы. То есть недоношенные существа, недоноски нашей сознательной жизни. Неудачные животные, скажем
так. И вот что говорит о такого рода впечатлениях Пруст: Даже в художественных наслаждениях, которые мы ищем, в силу
наслаждения, которое они в нас вызывают, мы умудряемся как можно скорее оставить в стороне в качестве невыразимого как
раз именно это впечатление и привязаться к тому, что позволяет нам получить от него удовольствие+ . Под удовольствием
здесь имеется в виду непосредственное удовольствие. Вы эту тему должны помнить точно: есть удовольствие, из которого
мы что-то узнаем, а есть удовольствие в смысле разрешения всего того, что мы должны были бы узнать непосредственным
наслаждением. Или непосредственным материальным действием. С точки зрения прустовской или философской, чтобы понять
удовольствие от пирожного, нужно не еще раз его укусить, а остановиться. Или в горе - нужно не заплакать и выполнить
ритуальный жест, а нужно не сделать чего-то. Не сделать (тема недеяния, о которой я говорил, и надеюсь, что вы об этом
помните). Потому что, если мы сразу переводим энергию случившегося в какое-то разрешающее ее действие, мы одновременно
теряем то, что стучалось к нам в окно или в дверь. Значит, мы привязываемся к тому, что позволяет нам получить
непосредственное, тут же на месте, удовольствие, не познав его до конца, и воображаем, что мы сообщаем его другим
любителям удовольствий+ . Мы воскликнули Ах! , скажем, или сдел
али знак горя, фактически обращенный к другим. Но сообщили что-то, не прожеванное нами самими. Так вот, воображаем,
что сообщаем его другим любителям искусства, с которыми окажется возможной беседа, потому что, разговаривая с ними о
вещи, которая одна и та же и для них, и для нас+ , - а в действительном человеческом восприятии того, что случилось,
исключено, чтобы вещь была бы одна и та же для тебя и для других. Мы каждый раз имеем дело с уникальным, незаместимым
и только твоим корнем впечатления. То, что ты увидел, увидел только ты, и если ты начал разговаривать, значит, от
того, что ты увидел, ты берешь ту часть, которая одинакова у тебя и другого, кому ты пытаешься ее сообщить.
Возвращаюсь снова к тексту (надеюсь, что такое хождение по тексту сделает его более понятным) - +потому что,
разговаривая с ними о вещи, которая одна и та же для них и для нас, личный корень нашего собственного впечатления при
этом элиминирован. В те самые минуты, когда мы всего бескорыстнее в наблюдении зрелища природы, общества, любви,
самого искусства, поскольку всякое впечатление+ , - лучше запечатление , потому что в русском слове впечатление
отсутствует активный оттенок; впечатление есть что-то, что в нас запечатлелось; думаем мы об этом или нет, как мы об
этом думаем, как мы оцениваем, - наша ментальная картина впечатления, а речь идет о запечатлении. Отпечаталось. Так
вот, +всякое отпечатление двойственно, наполовину укоренено, вправлено в оправу объекта+ - смотрите, как мускулисто
идет у Пруста выражение мысли и состояния души: вправлено - сразу образ виден: как бриллиант вставляют в серебро, но
оправой является объект. Скажем, запах, лицо, любое впечатление. Значит, +наполовину вправлено в оправу объекта, а
другой своей половиной продолжено в нас, и будучи продолженным в нас+ - представьте себе какую-то вещь, которая
наполовину вправлена в оправу объекта и тем самым видна не только мне, который получил впечатление, но видна и другим,
- объект! То, что вне нас, - но другой половиной оно (впечатление) уходит в нас, т
о есть в каждого. И, очевидно, пробегает в этом подземелье какие-то другие пути и сплетается с какими-то другими
вещами, живет своей подземной историей, будучи утоплено в подземелье, которое мы не видим, видим лишь стоящее над
землей здание или оправу бриллианта. +наполовину укоренено в оправу объекта, продолженного в нас другой своей
половиной, единственной, которую лишь мы можем знать . И вот эту половину знаем только мы.
+То, что я называл топологическими проблемами, - то есть проблема отношения ума с самим собой, ума с вещами и ума с
другими. Ведь кажется, что ум в отношении с самим собой может быть разделен большим пространством. Есть какой-то зазор
между мной и мною самим. Хотя бы потому, что есть, скажем, я и есть я в прошлом, в ментальном воспоминании. Но в
действительности мое прошлое я не есть в том рассудочном ментальном воспоминании о самом себе, которое я усилием
воли и сознания произвожу в самом себе (я вспоминаю, что было тогда-то), - это я ушло+ в пирожное мадлен . И если
оно распакуется из этого пирожного, - Марсель окунает кусочек пирожного в чай, подносит к губам, и вдруг его пронзает
целый мир, содержащийся в этом пирожном, мир его детства. Мир Комбре, весь упакованный в запахи, звуки, лица. Но это
же не есть акт его воспоминания - это какой-то самопроизвольный акт, другой какой-то инстанцией произведенный. И вот
оказывается, мое взаимоотношение со мной самим в прошлом, казалось бы, уже случившимся (и поэтому известном),
вспоминаемым усилием воли и сознания, - между ними лежит большое расстояние. Точно так же и в будущем, Пруст говорит
следующие слова - к которым приравнивается коммуникация я с самим собой, прошлым, и с я в будущем, где эти вещи
снова действуют как источник восприятия, волнений, полноты душевных состояний, - цепь, которая циркулирует поперек
нашего существования, связывая то, что уже мертво, с тем, что еще живо полной жизнью. Представьте себе какую-то цепь,
окружность, замкнутую окружность, которая, оставаясь замкнутой, движется по потоку нашей жизни, настоящей и будущей, и
все, что в жизни происходит, должно пересекаться с этой окружностью. Круг, или цепь, которая циркулирует, как
выражается Пруст, поперек нашего существования . Вдоль и поперек движется, и все линии нашего существования должны
проходить через круг, который связывает то, что уже мертво, с тем, что еще живет полной жизнью. (Я потом свяжу это с
той цитатой, которую я приводил в прошлый раз. А пока, зафиксировав это,
вернемся к более легкому чтению: я хочу завершить мысли Пруста, связанные с произведением искусства, с проблемой
нашей чувствительности и т.д.).
ЛЕКЦИЯ17
Когда мы говорили о метафоре, мы выбрали путь, такой, чтобы элементы метафоры, в качестве естественных элементов, а
не ментальных, видеть в самой жизни, в природе, в самой действительности. И в самой действительности, в самой жизни
эти элементы метафоры, как элементы естественной метафоры существующие, являются зачатками искусства. Но я хочу
повернуть это другой стороной и показать вам, что не только зачатками искусства, но и чем-то одновременно другим
являются эти элементы. Я только помечу начало рассуждения таким образом, чтобы то, что я сейчас назвал элементами
метафоры, можно было бы назвать и другим - неожиданным - словом, казалось бы, не связанным с метафорой, - словом
закон. То есть, когда я говорю - элементы метафоры, в действительности, я могу заменить слово метафоры и сказать
законы действительности . Скажем, встреченный мною случайно любовник моей жены, с которым я пересекся в трамвае, при
описании кем-то третьим этого факта есть метафора моей жизни. Но есть одновременно и закон моей жизни в том смысле,
что то, что случилось в моей жизни сообразно не видимому мною перекресту (то есть не видимому мною факту), случается
сообразно именно этому, а не сообразно тем ментальным картинам, тем идеям, в том числе идеям о любви, о братстве,
которые копошатся в моей голове. То, что копошится в моей голове, будет нашим сознанием, ментальным миром, а то, что я
называл элементами метафоры, будет чем-то, что содержит в себе закон моей жизни. И беда со мной будет тогда, если,
говоря словами Пруста, я вижу факты и не вижу законов. Вот этот взгляд, организованный так, чтобы видеть, - смотреть
на факт и видеть за ним закон, есть взгляд мыслителя или философствующего писателя, и одновременно он обладает
структурой метафоры, потому что даже сейчас выразить то, что я сказал, я вынужден буду снова метафорой - строчкой из
стихотворения Вильяма Блейка: И видеть небо в чашечке цветка . Вы смотрите на цветок, малюсенький цветок, - а как
должен быть устроен ваш взгляд, чтобы вы, глядя на цветок, видели бы целое небо или целый
мир? Ну, точно так же за невинными фразами можно видеть не факты, а законы. Вот Альбертина сказала слово, которое
обычно не фигурирует в ее лексиконе и заимствовано из другого слоя языка, - скажем, если бы она была грузинкой и
употребила бы вдруг, в контексте какой-то фразы, слово техавс - клево . Человек, видящий законы, а Пруст видел
законы, в этом слове увидел бы закон жизни Альбертины, позволяющий ему поцеловать ее. То есть он прочитал в
употреблении этого слова присутствие женщины, которую можно обнять и поцеловать, хотя ничто предшествующее не вело к
этому эротическому акту. В социальной жизни случаются такие же вещи. Есть качество, которое не зависит от содержания,
- скажем, качества языка говорят больше, чем содержание того, что есть на самом деле. Например, у языка газеты Правда
, независимо от того, есть у вас соответствующая контринформация или нет, есть несомненные качества, говорящие о том,
что что-то не так. Просто язык таков. Но я задаю другой вопрос: у какого количества людей глаз устроен таким образом,
чтобы так видеть? Первый вопрос, - и второй вопрос: как может человек вырабатывать в себе такое устройство глаза,
чтобы видеть таким образом? Видеть небо в чашечке цветка, в жаргонном словечке Альбертины - целуемость ее (простите
меня за неологизм), а в строчке или в слове газеты Правда увидеть что-то прямо обратное.
Так, продолжаем. Для паузы в нашем напряжении я верну вас к литературной проблеме метафоры, процитировав кое-какие
места из Пруста, которые говорят лишь о том, как эти вещи, которые мы ищем в жизни, используются в написании и
создании литературного текста, где они являются особой проблемой искусства. Значит, обо всех этих вещах, которые
расположены в вазах, перекликаются, Пруст говорит, что в произведении искусства, если бы я решился на него, я
понимаю, что я должен был бы выполнить последовательные части в материи, весьма отличной от той, которая подошла бы к
воспоминаниям утра на берегу моря или к полуденным воспоминаниям Венеции, если я хотел нарисовать эти вечера Ривбеля,
когда в столовой, выходящей в сад, жара уже начинала разваливаться, спадать, никнуть, когда последнее сверкание еще
освещало розы на стенах ресторана, а последние акварельные краски дня были еще видны в небе, - выполнить это в материи
дистинктной, новой, в материи особой прозрачности и звучности, компактной, освежающей и розовой . А вот в связи с
разницей высот - эти вазы, у них совершенно разная атмосфера, они на разных высотах расположены вдоль годов нашей
жизни, - Пруст пишет: Но между воспоминаниями, которые я последовательно имел о Комбре, Донсьере, Ривбеле, я
чувствовал в этот момент расстояние между разными мирами, сама материя которых была бы иной . Помечаем: материя этих
ваз или материя миров, определенных вазами желаний или телами, о которых мы говорили, - материя разная. И если бы я
решил в какой-нибудь работе имитировать ту материю, в которой мне представлялись отлитыми мои самые незначительные
воспоминания о Ривбеле, то - субстанцию, до этого аналогичную шершавому и темному песчанику Комбре, мне понадобилось
бы прошить розовым, сделать ее вдруг насквозь прозрачной, компактной, освежающей и звучной . То есть такая перекличка
ваз и воспоминаний, которые, как джин, из этих ваз выскакивают, перед тем, кто хочет их описать, ставит задачу
выполнить описание совсем другой материей. Не в материи Комбре или Ривбеля, не в песчанике Ко
мбре, а в другой - прозрачной материи. То есть в такой, которая прозрачно могла бы нести в себе синтетический смысл
переживаний, случавшихся в разное время и заключенных в разные материальные вазы. Это уже - на уровне художественного
творчества.
Сейчас я ввожу категорию памяти, категорию времени и пространства у Пруста. Это и есть в действительности то, чем я
занимаюсь. Пространство я уже ввел: я говорил об особого рода телах, которые локализуют и держат на себе наши
ментальные, психические и сознательные состояния. А тела - пространственны. Конечно, это пространство мы видим, если к
видимому миру присоединяем мир желаний. Я говорил о времени, а дальше уже буду пояснять, что я имею в виду под
временем и памятью. Так вот, пример - сложный сам по себе, но в то же время доступный нам, потому что мы его на своей
шкуре пережили, или на шкуре наших отцов и дедов, скажем (для вас - дедов, а для меня - отцов). Вы знаете, что время
имеет хронологические метки - оно расположено или движется по линии, размеченной датами. Но когда мы в философии или в
литературе, в нашей сознательной жизни говорим о времени, мы задаем какой-то другой вопрос. Скажем, есть дата - и мы
задаем вопрос смысла. То есть мы очерчиваем те ситуации, где со смыслом можно употребить слова произошло тогда-то и
поставить дату. Произошло в детстве или в таком-то году. Ну, скажем, что-то произошло в 1937 году. Я задаю вопрос: в
каком смысле можно сказать, что что-то произошло в 1937 году? Я веду сейчас к иллюстрации тезиса о том, что реальность
складывается в памяти. Возвращаюсь: в каком смысле мы можем сказать: что-то произошло в 1937 году? А мы живем в 1984,
и тем самым это позади нас на добрых 50 лет. Если взять реальные сцепления наших переживаний, реальные сцепления наших
реакций, реальные устройства того, как мы видим наши гражданские дела, то все, что происходило в 1937 году, происходит
- в смысле возможности наших душ - и сейчас. В наших реакциях, в наших душах, в том числе и в том, чему мы не
научились на опыте 1937 года. Все, что там происходило в своих сцеплениях, живо и может снова произойти. Тогда я
спрашиваю: в каком году расположены те события, которые происходили в 1937 году, или - в каком месте времени они
произошли? Я не могу утверждать, что они произошли в 1937 году. И то, что
складывается как реальность, - та реальность, в которой мы живем, реальность как нечто, в чем независимо от нас могут
случаться какие-то вещи, - она определена во многом тем, чего мы не сделали в 1937 году или по отношению к 1937 году.
То есть тем, чему мы не научились. Определена тем опытом, который мы не извлекли. Ясно, конечно, почему мы не
извлекли. Мы не извлекли, потому что не имели публичного пространства для извлечения опыта. А опыт извлекается только
на агоре, только публично. Там шар извлекаемого опыта должен покатиться и обрасти мясом и плотью - наша мысль
нуждается в мускулах, и этот шар должен обрасти, покатившись в резонансных отражениях. Но я задаю снова тот же вопрос.
В момент, когда случилось и мы якобы запомнили это, какую инскрипцию мы делали в своем собственном теле? В своей
чести, в своем достоинстве или трусости - где инскрибировалось то, что потом помнится, то есть является возможностью,
которая может быть актуализирована? Что может быть актуализировано? Боюсь, что в 1984 году может быть актуализировано
как раз то, что вызывает у нас ужас, когда абстрактным умом мы вспоминаем 1937 год и считаем, что это произошло тогда.
Может оказаться - мы так делали (так инскрибировали или не инскрибировали), так извлекали опыт или не извлекали, - что
мы реально живем не в 1984 году, а в 1937 году. И здесь память и время являются операторами всей массы наших
психических возможностей и событий, и они помечают, где мы находимся во времени, а не хронологическая дата. По
хронологии 1937 год - где-то в давнем прошлом, а в реальности он расположен временем-оператором. То есть тем, которое
живет в измерении или задает измерение, о котором Пруст говорит так: это непредставимое и чувственное измерение
существует. Так же, как существует измерение пятки. В данном случае я беру пространственную сторону этого невидимого,
но чувственного измерения. (То есть доступного, тем не менее, чувствам. Телесно организованного. Вы знаете, что на
наши чувства могут действовать только телесные организации. Ничего другое действоват
ь на наши чувства не может.) И тогда мы начинаем понимать, о каких вещах говорит Пруст, мечтающий о счастье, о
счастливых ощущениях потерянного рая. Или - когда он с таким восторгом предается ощущению вневременной радости - когда
мы понимаем, что, например, для того, чтобы извлечь временной опыт того же самого 1937 года, нужно быть способным
выпасть из времени. Извлечение временного опыта происходит во вневременном измерении. Вот эти проблемы, ничего общего
не имеющие ни с писательством, как мы его себе представляем, ни с академической психологией, как мы ее представляем,
все эти вещи у Пруста сконцентрированы вокруг одного стержня, вокруг одного слова - реальность. Пруст говорил (в одном
из своих писем или интервью, я не помню точно), что вся его философия сводится к тому, чтобы реконструировать и
оправдать реальность. То, что есть на самом деле. Но то, что есть на самом деле, - очень сложная вещь, сложность
которой видна тогда, когда ты должен почти заболеть проблемой своей собственной реальности.
Отношение Пруста к судьбе можно выразить словами совершенно другого человека. Цитата из Антонена Арто - он то же
самое думал о театре. Значит, как Пруст относился к написанию романа и писал его все время с сознанием того, насколько
реален человек, пишущий и мыслящий, что нужно мыслить или писать так, чтобы быть реальным, иначе писание не имеет
смысла, говорение, мышление не имеет смысла, - так и Арто относился к театру. Он пишет так: Итак, театр подобен
длинному большому бодрствованию, в котором это я веду мою фатальность . Или мою судьбу. (Ну, вы знаете, насколько
образ бодрствования значим в философии. Еще Гераклит говорил, что мы бодрствуем, когда спим, или - живя, мы не живем и
т.д.). Так вот, у Пруста роман есть длинное бодрствование. А длинным бодрствованием является то, что в себе удается
породить посредством текста или структуры романа. Посредством специального особого акта письма. Создание текста,
внутри которого что-то рождается или что-то держится. В каком виде поддерживается? В бодрствующем. Или - вертикальное
стояние бодрствующего человека, который держит (поскольку он бодрствует) на своих плечах дление мира. Или дление
смысла, который совершается внутри агонии Христа. Этот смысл без нашего усилия не длится. Но если есть наше усилие, мы
внутри него, то он длится бесконечно. Для того, чтобы быть в длительности таких бесконечных смыслов, нам нужны машины,
орудия. Театр есть для Арто такая машина. И, кстати, очень забавное совпадение, перекличка между Арто и Прустом.
Причем я даже не знаю, читал ли Арто Пруста, но он явно не цитировал Пруста и мысленно не корреспондировал со словами
Пруста, а совпадения буквальные (просто нужно менять слова). Я рассказывал вам, что психология Пруста, как он
выражается часто, есть психология в пространстве. Или психология во времени. У него эти два слова эквивалентны. Есть
какая-то глубина, объемность, которую Пруст называет пространством, - у психики, у сознания. Ведь не только в
измерении предмета и моей ментальной картины этого предмета, а в измерении, к которому до
бавлен невидимый мир желаний, к которому добавлены тела желания, - вазы, о которых я говорил. Весь этот объем есть
расположение психологии или ее пространственное расположение. Арто говорит, что его театр, в отличие от традиционного
театра, который есть психологический театр, театр сюжета и характеров, и главное, театр диалога, - театр в
пространстве. Театр - психология в пространстве, а не диалога. Для Арто весь европейский театр - в том виде, в каком
он его застает перед своими революционными новациями, психологизирован. Он есть театр слов. То есть значений слов,
которыми обмениваются между собой на сцене персонажи или характеры. И вот почему - Арто идет к театру в пространстве,
а Пруст идет к психологии в пространстве или во времени, - причина - реальность. Арто тоже был болен реальностью.
Сознанием или остротой сознания самого себя: реален я или не реален. И театр оказался для Арто способом, когда можно
посредством определенной машины театрального действия и изображения создать чувствующий, реагирующий на что-то, -
случался в качестве реального, а не в качестве привидения. И это именно он называл пространственным театром. И -
словечко, которое у Пруста все время мелькает, оно мелькает и у Арто. У Пруста - словечко реально . В одном месте он
говорит, что его книга в высшей степени реальная. Он хотел этим сказать, что его книга не есть то, что есть в голове и
в языке, то есть то, что в мире значений или ментальных копий происходит. И в десятках других мест он это же слово
повторяет. У Арто то же самое. Говоря о языке театра, он пишет: язык не виртуальный, а реальный . Вот эту разницу нам
нужно ухватить. Вспомните, я говорил словами Пруста, что меня от объекта отделяет lisere, каемка или окаймление
сознания моего восприятия объекта. То же самое - как если бы я описывал бы не женщину, а ту ментальную картину
женщины, которая дана в языке, где сам смысл и значение события женщина в мире (я вижу женщину, я влюбился в
женщину) есть в языке - виртуальность языка - и не имеет признака существования. Поэтому Пруст
тоже ищет реальный язык, как и Арто. Поэтому Пруст чаще всего говорит об иероглифах, то есть таких образованиях,
смыслах и значениях, которые не есть ментальные картины, чисто виртуальные, в которых не содержится признака
существования, а есть телесные, ходячие языковые значения. И поэтому, в отличие от элементов диалога, а диалог - это
циркуляция языка, Арто нужен был язык как реальное событие в мире. И поэтому сцена и то, что изображено на сцене,
должно быть иероглифом, а не картиной.
И вот последняя тема, к которой я выхожу, тема так называемого экспериментального, или модерного искусства, которое
принято ругать, и ругать при полном непонимании задач и адресата этого искусства. Особенно удобно разъяснять эту тему
на театре Арто. В литературе очень трудно ухватить эту неизобразительную сторону: даже когда литературный текст не
изображает, он все равно, поскольку содержит слова, вызывает в нас ожидания, разочаровываемые ожидания, но все-таки
ожидания изображения, поскольку там словами лепится какой-то эксперимент. А в театре это нагляднее. Жест все-таки не
есть слово. В каком смысле - экспериментальное искусство? Или - неизобразительное искусство? Ну, во-первых,
неизобразительное - и я возвращаю вас к милой цитате, с которой сегодня начал: перед вами текст, в котором никогда не
моют руки, никогда не открывают окон, никогда не надевают плащ, никогда не представляют друг другу людей, нет формул
представления. То есть не описываются события, сюжеты. А мы реализмом называем как раз описание таких сцен. Набоков в
свое время тоже был обеспокоен проблемой, которая здесь скрыта, - а здесь скрыта не только проблема реальности, но и
проблема имманентно заложенной в описании бесконечности. Описание не содержит в себе критериев, которые диктовали бы,
где это описание должно остановиться. Или - почему это, а не другое. Набоков спрашивал: хорошо, в романе пишут -
Иванов вышел из дома и пошел, свернув направо по улице. Почему направо? Почему направо?! Почему не налево? Каков,
собственно, внутренний критерий, который заставляет вносить эту вещь в описание? Само описание этого не содержит.
Пруст ведь говорит: можно бесконечно описывать составляющие объекта, который перед вашими глазами, и никогда ни к чему
не прийти. В том числе потому, что само описание, законы описания не содержат в себе критерия или указания, где
остановиться. И не содержат указания на собственный смысл. На необходимость!
ЛЕКЦИЯ18
Даже атом может быть миром. Ну, конечно, ясно, что имеются в виду некоторые умозрительные выделенные единицы,
являющиеся скорее атомами ума, чем физическими наглядными частицами. И эти атомы, являющиеся мирами, ставят перед нами
проблему, что, очевидно, их синтез - возможность, что из одного атома что-то может быть сообщено в другой атом, что
они могут как-то корреспондировать или перекликаться, - происходит по каким-то линиям, которые мы можем себе
абстрактно вообразить. Мы должны это вообразить, потому что явно случаются коммуникации несоизмеримых вещей. Ну, хотя
бы потому, что мы иногда можем подумать, как свою собственную, мысль, когда-то подуманную Платоном. В этом смысле в
философии вообще ничего нового нет, так же как ничего нового нет в любви, в дружбе, в чести, в достоинстве. Мы ведь не
изобретаем честь - если у нас она есть, нам удается оказаться внутри какой-то структуры сознания, которая называется
честью, и в этой структуре пребывали уже миллионы людей. То же самое относится и к любви и т.д. И, конечно, все эти
атомы, все эти миры предстают нам как вещи, которые качественно одна от другой отличаются. Так же, как Рахиль
отличается от Жильберты или Жильберта отличается от Альбертины. Они - миры по той простой причине, что предметы
уходят, оставаясь внешней своей частью на наблюдаемой поверхности, внутренней своей частью, неконтролируемым и
непрослеживаемым образом уходят в миры, в то, что называется мирами, и там движутся на какой-то параллели. Вот там
расставлены вазы+ И ясно, что, если мы ставим вопрос о том, подчиняются ли какой-нибудь закономерности, какой-нибудь
связи эти миры, действительно ли они могут быть охвачены линиями, которые я теперь назову трансмировыми линиями, этот
вопрос, конечно, заставляет подумать, что за этими качествами скрываются какие-то пропорции, какие-то соотношения.
Одну из пропорций я называл - притяжения пропорциональны судьбам.
Так вот, я возвращаюсь к игре количеств и прочитаю вам цитату, которую я уже упоминал в связи с проблемой метафоры.
Но прежде хочу вас попросить, чтобы вы слушали меня, имея на фоне своего сознания определенный образ. Представьте себе
некоторое живое существо, описываемое нами как существо, которое находится на какой-то кривой точке и должно на ней
удержаться. А кривая мчится с большой скоростью, и существо может не удержаться на этой кривой. Теперь на этот образ
наложите понятие, что сознание можно определить как изменение склонения. То есть есть какие-то силы, которые нас
склоняют, а сознание есть блокировка, нейтрализация или изменение склонения. Наподобие той живой точки (или существа
как живой точки), которая находится на кривой, - потому что нет ничего более склоняющегося, чем кривая. И в каждый
данный момент эти искривления действуют на нас - например, простое рассеяние во времени происходит в пафосах наших
чувств, нашей памяти. Я говорил вам неоднократно, что естественным образом мы мало что можем помнить. Мало что можем
помнить, если бы это зависело только от природы. От раздражимости наших нервов, запечатленности в них или стирания
следов и т.д. Но мы ведь, будучи существами духовными, одновременно продолжаем быть существами материальными или
биологическими, природными. И оттуда, из этой природы идут склонения. Идут, например, в наших желаниях. Какие-то
сдвиги происходят. А сознание есть изменение сдвига. Или изменение склонения. И вот эту метафору держите - существа
человеческого, как некоей живой точки, которой, чтобы остаться живой, нужно сохраниться в равновесии на движущейся с
большой скоростью и петляющей кривой. И одновременно, конечно, это есть точка роста. Из нее что-то должно расти, что
развертывается по законам, в отличие от того, что получалось бы в результате склонений. То есть, если бы это существо
(или эта точка) предоставило бы себя хаосу и динамике склонений, там получилось бы другое. Одно дело - дать расти
своему понимающему глазу внутри натюрморта Сезанна, и там действительный рост
происходит (назовем это, условно, точкой роста), если мы удерживаемся внутри натюрморта Сезанна. И другое дело - наш
спонтанный глаз, не имеющий этой приставки к себе. И вот - держим в головах эту метафору.
Вся проблема трансмировых линий по отношению к тому, что я сейчас описал цитатой из Пруста, есть проблема выпрямления
(мы уже это знаем, я этот термин применял). Выпрямление кривой, так, чтобы вернуть впечатление в точку, из которой оно
как бы по прямой уже идет, а не по этой кривой. В том числе не по кривой страстного свидания с самим собой. И вот эта
уже прямая линия (она - прямая, очевидно, не в нашей нормальной геометрии, потому что то, что Пруст описывает как
кривую, как раз и есть прямое в обычной, евклидовой геометрии), с евклидовой точки зрения, конечно, будет казаться
кривой. То есть та прямая, которая есть продукт исправления кривой, будет казаться совсем не прямой. Помните, я
говорил о том, что Данте стоит пред горой и, протянув руку, он может взойти на нее, но это, оказывается, не есть
прямой путь, - если под прямой понимать самый короткий путь, то самым коротким путем является - пройти через круги
ада. То есть расстаться с собой. Путь, когда ты берешь себя в дорогу, длиннее - когда ты скупо берешь себя в дорогу. А
короткий путь есть тот, который кажется кривым. А в действительности - это прямой путь, идущий через преобразование
себя в путешествии, символически описанном как путешествие в ад. Данте проходит этот путь и оказывается на вершине
горы, до которой - до ныряния в туннель и прохождения ада - он как бы мог рукой дотянуться. Но нет, на дороге стояло
нечто, символизированное волчицей, а именно - нашей жадностью или скупостью. И самые жадные мы - по отношению к самим
себе. В других случаях - по отношению к разбиению в образах миров, когда Альбертина закрепилась в тысячах миров и
должна умереть в тысячах миров; нет одной смерти Альбертины, которая меня избавила бы от воспоминаний о ней, она еще
тысячу раз будет умирать, чтобы я освободился, - так вот, эта разбитая кривая, исправляемая теперь нами до какой-то
линии, которую я назвал трансмировой, есть метафора. И одновременно - то, что Пруст называет стилем, и то, что Пруст
называет человеком. В смысле простой фразы Бюффона, известной всем литерат
уроведам: Стиль - это человек . Мы очень часто чисто психологически читаем эту фразу, имея в виду, что стиль похож
на человека в психологическом смысле слова. Бюффон имел в виду другое: то, что мы называем человеком, и есть то, что
существует внутри и посредством стиля, - то есть чего-то, что есть изменение склонений. Не давать себе нырять по
участкам кривой то в один мир, то в другой мир, а все время изменять склонения, - вот что, оказывается, у Пруста и
метафорой называется, и кривой называется, и стилем называется. Напомню вам, что выпрямление кривой - вещь, как
говорит Пруст, malaise e - не простое дело, потому что оно бойкотируется ленью. Можно так перевести (французский
глагол совсем другой - bouder) - мы как бы обижаемся и не делаем. Так вот, на необходимость этого выпрямления мы
обычно обижаемся и не делаем его в силу механизмов лени, страха, надежды. Ну, конечно, мы не выпрямляем наш кривой
дискурс или косвенный oblique страстной встречи с самим собой, где мы выясняем отношения с Альбертиной, потому что мы
ведь надеемся на то, что когда мы встретимся с Альбертиной и скажем те слова, которые мы произносим мысленно,
разыгрывая сцену выяснения отношений, то, конечно, все недоразумения рассеются. Мы думаем, что они рассеются, потому
что мы надеемся, что они рассеются. Эта кривая нас завела и в смерть, потому что, устав от неуспехов этого кривого
дискурса, а он вечно нас носом с реальностью сталкивает, устав от этих вечных столкновений с реальностью, мы, как
показывает Пруст, можем захотеть и своей собственной смерти. Просто от усталости. Но это тоже - фальшивая смерть, она
- или наказание другим - моя смерть: я умру, и вот я посмотрю, что с вами будет! Или такого же рода проекция - вот я
умру, мы встретимся в том мире, и я скажу: Я знаю, что, когда я звонил и ты отвечала мне ласково, ты была в это время
в постели с любовником . Представляете, вот так обыграть символ смерти?! Даже со смертью мы обращаемся таким образом.
Конечно, в такого рода символе смерти полностью отсутствует сознание смерти. То, которо
е можно получить только философствуя. Это есть продолжение кривой и продолжение тысячи смертей. И вот это
продолжение, как я вам показал сейчас, будируется (бойкотируется) страхом, ленью. Конечно, прежде всего в глубине
этого лежит фундаментальный страх перед смертью. В основе - и надежды, и лени.
Еще один дополнительный закон по отношению к коконам, то есть ко всей нашей реальной жизни, к тому, над чем мы
потрудились, - конечно, мы не везде выдерживали неделимое движение страдания и мы разрешали его практическим
действием. Вместо того, чтобы, так сказать, остановиться в наслаждении, мы повторяли акт наслаждения и тем самым
теряли непрерывное или неделимое движение наслаждения. Например, одного исполнения сонаты достаточно, если ты
углубился и оказался в непрерывности испытания, чтобы извлечь все, что там содержится. Точно так же, как одного
пирожного достаточно, чтобы полностью вкусить, что тебе вообще может дать пирожное. И поэтому стоики и говорили, что
нечего мчаться в погоне за удовольствиями. Что значит - в погоне за удовольствиями? - акт практического исполнения
удовольствия ставить на место развиваемого удовольствия. Это разные вещи. Развиваемое удовольствие есть -
нереализуемое практически. Так вот, достаточно одного, - потому что удовольствие само по себе в своей малой части
содержит все бесконечные части или всю бесконечную сумму частей данного удовольствия. И можно не бежать. Потому что
это будет настоящим бегом - одно удовольствие сегодня, завтра другое, потом еще смерть дышит в затылок, глядишь, и не
успеешь. Все время с поднятой ногой в погоне за удовольствиями, а тут - смерть, конечно, обидно, она подкашивает - ты
с поднятой ногой и+ на тебе+ умер, так и не вкусив. Это бег в дурную бесконечность. И он же называется у Пруста самой
большой смертью. Самая большая смерть - это число и бесконечность . Подставьте число удовольствий - это смерть, и
бесконечность в погоне за ними - тоже смерть. И то и другое отлично от некоторого неделимого и непрерывного движения,
по отношению в которому все остальное является - или превращенными, или прерванными движениями. Движение страдания
прервалось, если я расстрелял детей, стариков в деревне. И прерывалось оно совершенно независимо от ясности моего
добродетельного возмущения и чувства мести за несправедливо погубленного друга. Это фашистская боевая истери
ка. Но есть законы, - вот о чем я говорю, я говорю не о вещах, - которые могут нас бросать в такого рода состояния.
ЛЕКЦИЯ19
А сейчас напомню вам об особом статусе произведения искусства у Пруста. Из того, что мы рассмотрели, мы поняли, что
Пруст придает какую-то сверхчувственную реальность произведению искусства. И это придание произведению искусства
сверхчувственной реальности стоит у него в контексте основной его проблемы, а именно - проблемы расширения души. Вот
есть наша человеческая душа, которая, родившись, все больше сжимается, поскольку предметы, нормы, законы занимают все
больше и больше места, а душа-то наша какая-то маленькая+ И реализовать себя в простейших вещах, даже в том, чтобы
понить, что я чувствую, что я в действительности испытываю, что люблю, - даже в этом простом смысле реализации
человеком себя предполагается нечто, называемое распространением души, которое представляет собой такт или момент, или
шаг развертки того, что было свернуто до этого шага. Свернуто в разных предметах, являющихся коконами или одеяниями
нашей души. Места, события, имена - все это вбирает в себя, содержит в себе нашу душу, во всем этом мы свернуты, - но
есть такт или шаг развертки. Между двумя шагами есть некоторый шаг, который можно назвать пустым шагом, пустым тактом,
который и содержит то, что я называл анархическим элементом. Содержит в себе то, что на другом языке философы называли
сомнением, абсолютным сомнением, отстранением, или абсолютным отстранением. (По-грузински это было бы гандгома.) И вы
этот элемент ясно видели в том, что я описывал как неориентированные чувства. То есть - когда мы что-то делаем без
цели, испытываем какие-то чувства, не имеющие явного ориентира. Например, когда мы решаем какую-то задачу, мы идем в
каком-то определенном направлении: как бы решение этой задачи уже задано в мире, но мы просто не знаем этого решения;
а одновременно с этим происходят очень важные движения, ненаправленные: мы движемся, не зная истинного направления.
Эти абстрактные слова станут понятны, если я скажу такую парадоксальную вещь. Рождаясь в мире, мы всегда рождаемся в
мире законов и правил. И дело в том, что, когда у нас пробудилось
хоть какое-то сознание, это сознание всегда есть нечто такое, что не содержится в законе и не укладывается в этот
закон. Назовем то, что я называю законом, официальной структурой жизни. Официальным строением жизни, - которое
закреплено обычаями, правом, государственным устройством жизни, общественными, нравственными нормами и т.д. Обратите
внимание на следующий парадокс: в своем сознании мы наблюдаем или чувствуем какую-то несправедливость, насилие, горе,
обиду, а по закону этого ничего не существует. Закон всегда прав. В прошлый раз я говорил вам, что, поскольку пафосы
неделимы и всегда исходят из какой-то истинной точки (она, может быть, не видна, но она существует), их нельзя
расколоть. И в силу такого устройства пафосов все зло, которое случалось в мире, случалось по мотивам добра. Так же,
как садист ощущает себя справедливым в отношении того, кого он мучает, потому что в том, кого он мучает, он преследует
источник зла (или того, что ему кажется злом). Поэтому стоит встать на точку зрения закона, как мы совершенно
справедливо должны принять любое действие, законно приводящее к человеческим несчастьям, потому что закон всегда
устанавливает истину. И тем не менее наше сознание на этом не может остановиться, и то, что я теперь называю сознанием
(в прошлый раз я называл бытием ), никогда не умещается в существующем. То есть мы сознаем что-то, чему нет еще места
(а может быть, и в принципе нет, вообще нет) в законах или в том, как устроен мир. И если следовать тому, как устроен
мир, то все правильно и справедливо, даже то, что мы видим как дисгармоническое, уродливое и ужасное, и нашему
сознанию уродливого, дисгармонического, ужасного нет места в мире. А вся проблема человеческой жизни и реализации
человеком себя, та проблема, которая лежит в основе философии, состоит в акте, которым мы можем найти себе место в
мире с тем сознанием, какое имеем. В том числе с несомненным для нас сознанием несправедливости, хотя закон всегда
справедлив, с несомненным для нас сознанием зла, хотя, если подумать, всякое зло имеет с
воим источником по-своему понятое добро и т.д. И вся проблема понимания мира фактически состоит в совершении акта
умещения себя в мир. Не просто в качестве его претерпевающего, пассивного, страдающего субъекта, а в качестве носителя
своего сознания, которое мне как бы некуда деть. Я должен именно с этим сознанием уместиться в мире. С сознанием,
которым я обостренно чувствую дисгармонию, обостренно чувствую несправедливость и т.д. То есть всегда существует
сознательная точка, через которую человек должен проходить, чтобы прийти к какому-то порядку, извлечь какой-то порядок
из мира, и эта точка разрушительна, анархична, незаконна по отношению к существующему миру. Вот ее я называл
анархическим моментом.
Я говорил вам, что, в силу того, что словами обозначаются одни и те же вещи, мы не замечаем, что есть память в двух
смыслах: память в смысле извлеченной памяти, в смысле возможности сказать я помню , а есть что-то, что обозначено
этим же словом, а в действительности не извлечено, и поэтому определяет другую реальность. Во всех случаях я говорил
вам словами Пруста: реальность есть нечто, что складывается в памяти. Я приводил вам пример: что мы имеем в виду,
когда говорим событие случилось в 1937 году ? Я говорил вам, что существуют какие-то сцепления наших душевных
реализованных движений, - не просто полудвижений, получувств, полупониманий, а реализованных, которые не повторяются
дурным образом, - тогда одна реальность, а если нет этого, то - другая реальность. У нас, например, другая реальность,
мы не можем сказать, что 1937 год случился (было бы великим счастьем иметь такую возможность). Он не случился, потому
что мы душевно, по уровню наших возможностей, по уровню наших нереализованных актов понимания, нереализованных актов
доблести, актов чести и т.д. находимся в том же сцеплении событий и движений, которые порождают и породили 1937 год. Я
напоминаю различие между неслучившимся и случившимся, между неиспытанным и испытанным. Но различие это - очень тонкое,
оно фактически относится прежде всего к нашему праву применять термины; это случилось. Или - я помню. Или - это я
знаю. Слова могут быть одни и те же, - например, я знаю , но - я могу не знать, а могу знать. Вот если мы задумаемся,
в каком смысле мы действительно помним, что происходило в 1937 году, то мы разберем, поймем. Реальность складывается
из сделанного и не сделанного. И если мы думаем, что мы помним, а в действительности не помним, то есть не извлекли
самих себя, и раз не извлекли, то можем снова повторять все то же самое, все те же грехи, которые приводят к этому
раскаянию, и так до бесконечности, то это - одна реальность; другая реальность - если мы извлекли из опыта опыт. И
трудность этого различения состоит в том, что оно лежит на двух уровн
ях. Есть разница между содержанием и этим же содержанием как извлеченным. Понимаете, для марсианина, который наблюдал
бы 1937 год, смысл событий, может быть, был бы извлеченным в его языке. Для внешнего наблюдателя случилось то-то и
то-то; но мы не находимся в положении внешних наблюдателей, мы находимся в положении участников самих этих событий. И
события - те, которые будут происходить впереди нас, определяются нитями, плетущимися из-за нашей спины, в которых мы
извлекли действительный опыт или не извлекли. В аппарате философии такая позиция называется феноменологической: мы
должны отвлечься от внешнего предмета, известного в какой-то марсианской перспективе, и не отождествлять его с тем,
что на самом деле знает человек, испытывающий опыт, описываемый словами, которые тождественны тем, что употребляются
во внешней перспективе описания. Ну, я сказал что-то громоздкое и сложное+ Но тут другого выхода нет, потому что там,
где нечто действительно испытано и случилось, там лежит вся проблема реальности. Я снова повторяю, но уже с другой
стороны. Помните - Марсель видит танцующих девушек. Я заостряю вопрос на следующем: в каком смысле можно сказать, что
он это увидел? Ведь увиденное вплетается в какие-то связи. Запоминается, сплетается с другими фактами или актами жизни
- ткется какая-то ткань. Так вот, здесь два варианта. Он глядел на танцующих девушек и видел конвенциональный акт. И
это, так увиденное, займет место, сплетется с определенного рода ассоциациями в его жизни, определенным путем
прорастет в его душе, довольно незначительным, конечно, потому что этот акт весьма пустой. Конвенциональный акт ничего
в себе не содержит. Или мы можем сказать, что он действительно увидел этот танец, в смысле - событие видения
произошло, потому что он понял, что перед ним разыгрывается эротическая сцена двух лесбиянок. Этот факт сплетется с
другими ассоциациями, с другими элементами его жизни и нарисует рисунок другой будущей судьбы. Вы понимаете, что я
говорю? Это относится и к памяти - той, о которой я говорил в связи с вопр
осом о том, в каком смысле мы помним нечто как случившееся в 1937 году и можем поставить дату. И теперь вы понимаете,
в каком смысле время есть наше представление. Ведь мы говорим 37-й год - как будто это есть свойство самих событий
вне нас. Метка - хронологическая, а в действительности время метится тем, как и что мы помним. И в этом смысле время
не есть безразличный поток реальности, есть наше представление, и поэтому мы можем из времени выскакивать. Например,
если мы извлечем опыт, мы можем выскочить из времени 1937 года. А если бы время задавалось бы понятием времени, то мы
никогда не смогли бы этого сделать.
Накопив весь этот материал, я могу теперь сказать, что мы пришли в какой-то пункт, который отличается от чисто
вербальных или ментальных существований, не имеющих пространственных и временных привязок, не имеющих движений или
объемов, как я их называл, и не составленных ни из каких элементов стихии (я еще не разъяснял, что такое
составленность из элементов стихии , но первая часть пока нам понятна, и я ею теперь поверну тему). Понимаете, в нашей
голове всегда есть понятия, идеи и представления. У нас есть даже идея произведения, у нас есть идея красоты, идея
истины, идея пространства и т.д. Это я называю вербальными существованиями. Идея прекрасного относится к этому. И наш
опыт говорит о том, что дотянуться прямо - ментальным актом - до красоты или до истины, или до понятия невозможно. Мы
должны наращивать тела, которые я называл органами, должны совершать какие-то движения, в которых мы овладеваем
какими-то феноменами, а не просто восприятиями. Наш опыт говорит нам о том, что мы врастаем телом в мир, которым
овладеваем. Не из головы сюжет придумываем, как хотел Марсель, а сюжет сам себя обнаруживает, если мы начинаем
задумываться над тем, каково было действительное содержание поразившего нас впечатления. Если мы занимаемся не
умственными размышлениями о законе, а пытаемся разобраться в том уникальном ощущении, которым мы ощутили какую-то
несправедливость и не могли этого острого сознания беды и несправедливости уместить в линии, прочерченные законами,
нормами, правилами официальной жизни. Вот там была какая-то реальность, которую мы должны были вытащить. Там был и
сюжет нашей мысли. Сюжет - не в абстрактном представлении о законе, не в понятии закона, которым мы занимались бы и
таким образом решили бы проблему, а сюжет в смысле реального впечатления, в котором мир, поразивший нас ударом
впечатления, правдив на какой-то промежуток молнии. Потом это исчезает, и на это, как я вам показывал, наслаиваются
другие слои. То, что я говорю, весьма серьезно для нашей душевной жизни, для наших жизненных судеб. Я приведу
пока примитивный пример, а потом введу проблему, имеющую философскую окраску. Например, интуитивно вы знаете, что
представляют собой истерические правдоискатели, которых вы встречаете в жизни. А это очень интересная структурная
ситуация, которая может быть даже изображена, разыграна мифом греческой трагедии. Вот мы своей жизнью вогнали себя в
ситуацию - сплетением мелких действий, микроскопических действий, когда то, чего наш разум и наша честь не приемлют,
как раз и создано теми законами, какие есть. То есть фактически отсутствием правозаконного государственного
устройства. Допустим, мы абстрактны (думаем об идеях, законах), тогда будем требовать, чтобы законы выполнялись. То
есть мы будем приписывать все беды, которые мы наблюдаем, тому, что законы не выполняются. Например, в России очень
часто требуют, - если человек дал десять копеек за нечто, что стоит 9 копеек, чтобы ему обязательно вернули копейку.
Помножьте это на другие, более серьезные вещи и попытайтесь увидеть за этим структуру. Это есть выход из ситуации -
ложный выход из ситуации, когда мы истерически пытаемся выпрыгнуть из какой-то проблемы, цепляясь за идею закона. За
понятие! Здесь нет никакой возможности войти в область законов. И здесь сказываются следы нашей прежней жизни. Мы не
сумели создать законопорядка, а теперь хотим исполнения фиктивных законов, чтобы реализовывать свои требования, свою
жизнь, хотя в действительности нужно не права качать, а нужно, например, понять, что нас может спасти, как живых
нравственных существ, только плохое исполнение плохих законов. Но за этими элементарными примерами есть структурные
нити, связывающие эту весьма интересную картину. Ведь можно смотреть так, как сейчас я демонстрирую вам. И такое
смотрение, конечно, имеет какие-то последствия для нас. Но дело в том, что я ведь на ваших глазах оперирую
произведением. Только не художественным, а философским. Разницы нет. Я тоже строю текст и посредством текста организую
самого себя в жизни. Мне, например, никогда не придет в голову обращаться к советскому закону
для исправления чего-нибудь. Кроме, конечно, каких-то отдельных, совершенно уникальных случаев, на которые нас
интуиция ориентирует, и это делается. Но мы интуитивно различаем, скажем, истерическое правокачание от нормальных
требований человека. Здесь другого орудия, кроме как интуиции, то есть развитости души, не существует. Точно так же,
как продуктом развитости души является утверждение, что если законы плохи, то жить можно только плохим исполнением
плохих законов. Но дело в том, что здесь, как говорят англичане, есть один маленький hick или catch. Это, конечно,
хорошо+ плохо исполнять плохие законы. Но дело в том, что catch - цена, которую мы платим, состоит в том, что плохое
исполнение плохих законов, являясь клапаном безопасности, клапаном, выпускающим излишние пары, делает систему плохих
законов вечной. Потому что мы всегда будем реализовывать себя взаимопомощью, полулегальной или неофициальной,
подмигивать друг другу, облегчать себе жизнь. Скажем, грузины это умеют делать лучше, чем русские, но русские тоже
научились и весьма основательно - нет больших плутов, чем они, и беда в том, что это может длиться вечно. И с какой-то
точки зрения, скажем, с точки зрения абстрактно-теоретической, что ли, можно предпочесть немцев, которые совершенно
делают плохое. Если они делали какую-нибудь гадость, то они делали ее по-немецки, то есть честно, не воруя,
трудолюбиво, четко. Но совершенное зло устремлено к гибели, поэтому они и погибли. А вот зло несовершенное рискует
быть вечным. Так что есть и оборотная сторона того, о чем я говорил.
В философии были ученые слова, такие, что сначала нечто существует для меня абстрактно, в виде понятий. Например, для
ребенка идея закона, идея красоты, идея мужества - это именно понятия, не имеющие плоти. Развитие, расширение
человеческой души состоит в том, что все это обрастает плотью. Как выразился бы Гегель, из чего-то в себе - понятие -
становится для нас . Становится чем-то в действительности. И вот на этом пункте все и свихнулось у Гегеля. Я почему
о нем упоминаю - тема, которую мы сейчас, наконец, имеем возможность рассматривать, а именно, тема расширения души и
движения души, или воспитания чувств, может быть окаймлена или украшена эпиграфом. Я бы сказал (пользуясь перекличкой
с названием одной из частей романа Пруста - Под сенью девушек в цвету ), что вся эта тема идет под сенью Декарта . И
вот прустовскую тему, ту, которую я сейчас ввел, можно назвать Под сенью Декарта (а в скобках у меня три фигуры
появляются: Гегель, Фурье и Пруст; Фурье я уже упоминал, о Прусте более, чем упоминал, а сейчас упоминаю Гегеля, и тем
самым я одновременно поясню значение эпиграфа) - не только в том смысле, что для Пруста, как для всякого человека,
носителя французского энтузиазма или furoro erуico во французском стиле, существовал, всегда один вопрос:
ангажирование себя с риском и с реальным жизненным испытанием в мире один на один с миром. Это есть декартовский
принцип когито , который означает - все есть предмет сомнения. Не в том смысле, что после сомнения я нахожу какой-то
предмет, на котором мои сомнения разрешаются, и я успокаиваюсь, а в том смысле, что сомнение упирается в самое себя,
как в полноту некоторой воли, означающей: я могу. Нет никаких оснований и причин, почему бы я не мог. Всякое время
есть время. Когитальный принцип означает, что не надо откладывать, нельзя сказать среда заела , среда не позволяет ,
или, как выражались марксисты, нельзя жить в обществе и быть свободным от него . Когитальный принцип как раз прямо
обратный - любое время есть подходящее время для действия, для поступка, нич
его не наращивается; ждать, что к твоему усилию прибавятся какие-то усилия и совместной прогрессией что-то получится,
не выйдет. Так же, как я вам объяснял в связи с проблемой смысла: если ты думаешь, что смысл лишь в коллективном
взаимодобавлении одних акций к другим складывается, то простым математическим рассуждением можно показать, что тогда
смысла нет ни в одном данном моменте. Потому что если единицу разделить на бесконечность, единицу смысла на
бесконечность движения - движение бесконечно, вы получите нуль. Смысл предполагает полноту человеческой воли.
Некоторое, как выражался Арто, великое бодрствование . Сомнение не ведет к какому-нибудь предмету, на котором оно
успокоится, - оно остается и должно быть великим бодрствованием. Вот это есть когитальный принцип. Но не только
поэтому я говорю под сенью Декарта , а еще и потому, что Декарт был первым философом, который ввел в мысль или в
историю мысли тему история моих мыслей . Он даже философские сочинения писал не как трактат, который строится
академически, имея тезисы, доказательства и пр. Он писал известное Рассуждение о методе как историю своих мыслей. То
есть как историю пути и того, что в этом пути может помочь тому, чтобы событие мысли, к которому я движусь, случилось,
- оно впереди меня, оно маловероятно, почти что невозможно. И вот чудо и изумление есть основа философии - вы знаете,
что философию часто определяют как удивление. А оно и состоит в остром сознании, абсолютном сознании маловероятности
того, что мысль вообще может быть. Мысль - как упорядоченная структура - являющаяся ответом на что-то и устойчиво
пребывающая. Время, случайность и т.д. - все это работает против того, чтобы это случилось. И вот, каким образом
проходится путь и чем мы на этом пути рискуем, - это называл Декарт историей своих мыслей. Понимая, что мысли не
рождаются из мыслей. Я с самого начала подчеркивал, что книги не пишутся из книг, мысли не рождаются из мыслей+ Хотя,
родившись, мысли связаны с мыслями. Но есть некоторый промежуток - декартов промежуток, в котором
подвешен человек без какой-либо гарантии, что в следующий момент вообще что-либо будет, в том числе он сам, поскольку
он может умереть на половине мысли. Да и мир может исчезнуть, поскольку мир в следующий момент не вытекает из того,
что он был в предшествующий. Это было для Декарта великой тайной. И поэтому у него появилась идея истории мыслей. Не
просто содержание и система мыслей, а история мысли. Эту тему после Декарта подхватил в истории философии Гегель, и
его юношеская работа Феноменология духа посвящена истории духа, или истории созревания духа. Как дух, сначала будучи
понятием (голым понятием, или идеей, представлением), становится духом в действительности (ну, как для ребенка,
сначала что-то было просто словом, а потом уже становится реальной плотью, реальной действительностью). Гегель
по-своему тоже пытался описать процесс мысли как процесс прохождения пути, как историю мысли в этом смысле слова. Не в
смысле эмпирической истории мыслей, а в смысле истории созревания мыслящего, его возмужания. Ну, так же, как
флоберовскй роман Воспитание чувств описывает становление мужем человека. И у Фурье - та же самая тема. Только у
всех она решается по-разному, и из того, как я буду рассматривать дальше, приводя соответствующие примеры, вы поймете,
что мои симпатии лежат на стороне французов, на стороне Фурье и Пруста, против Гегеля, который эту тему по-немецки
искалечил. Настолько, что однажды в одной из записей современника Гегеля появилась такая очень странная фраза,
поразившая меня тонкостью наблюдения. Он сказал, записав впечатление после прослушивания лекций Гегеля: У меня было
страшное ощущение, что с кафедры в лице Гегеля со мной беседовала смерть . В таком эмоциональном виде он передал то,
что случилось с Гегелем, а именно - попытку превращения истории в некоторое окончательное исполнение смысла, такое,
что философ оказывается абсолютной монадой, вобравшей в себя все ступени духа и тем самым завершено пребывающей в
мире. А мы увидим, что к теме созревания или возмужания, или истории, неприменим вообщ
е термин ступени , - все, что мы будем складывать теперь как возмужавшую душу или как расширившуюся душу, или как
реализовавшуюся душу, будет идти в другом измерении - не по горизонтали, как представлял себе развертку Гегель, а по
вертикали. (И сделав такой маленький зачин, я хочу, чтобы это было связано с нашими душевными проблемами, а не с
абстракциями. Потому что, сказав Гегель , я понимаю, что испугал вас ученостью и моей, и гегелевской, да еще ввел
цитату из записок слушателя Гегеля, и я совсем не хотел бы, чтобы в моем лице с вами разговаривала бы смерть.
Мы знаем, что движения нашей души имеют своим источником желание (оборотная сторона желания - страдание), которое
всегда совмещено с каким-то предметом, и любой предмет имеет интенцию и интендирован желанием, а не есть просто
нейтральный предмет восприятия. Скажем, лицо Рахиль есть лицо (в зрительном восприятии), интендированное желанием. Я
говорил вам о том, что предметы восприятия сначала раздуваются ветром нашего желания, а потом нами воспринимаются. Как
бы античная теория симулякры: из наших лучей идут маленькие образы и выхватывают предметы, и мы их видим. То есть наш
глаз не пуст, а содержит мириады маленьких образов. И поскольку всякое удовольствие является лишь реализацией
предваряющего его желания, и хотя эти желания могли бы быть разными, и можно было бы пожелать встречи с каким-то
другим человеком, с какой-то другой женщиной - +я давно покинул большую дорогу общих желаний и углубился по более
частной тропинке; и нужно было бы, чтобы пожелать другого свидания, издалека вернуться на эту большую дорогу и перейти
с этой дороги на другую тропинку . Теперь попробуем пофилософствовать - здесь это необходимо, потому что слова гладко
связаны друг с другом (не в моем, конечно, переводе, а в самом тексте). Смотрите, мы никогда не находимся на большой
дороге желаний, всегда находимся на частной тропинке. Допустим, Марсель хочет встречи с Альбертиной, и свидание с
Альбертиной вообще есть для него свидание как таковое. Идея свидания есть свидание с Альбертиной. И чтобы захотеть
другого свидания, говорит Пруст, нужно было бы вернуться издалека на большую дорогу желания в общем смысле и потом -
на тропинку частного желания. Эта великая и интересная вещь чисто обыденно освещает всю проблему миров: возможных
коммуникаций между ними и существующих ограничений на наши возможные душевные движения, на наши желания. И, кстати,
вырисовывается довольно страшная картина нашей жизни. Действительно, ведь часто мы видим, что человек любит женщину, и
видим, что эта любовь несчастна или губительна для него. И мы думаем: ну, почему
он уперся, ведь он может пожелать другое+ Каким законам подчиняется то, чего он не может? Вот вы иногда видите
действие государства, которое упорно делает что-то, чего явно не надо было бы делать, а нужно было сделать что-то
другое. Почему не пожелать делать другого? А потому что есть расчерченная топология. Пока ты на тропинке, ты не можешь
даже вообразить другой тропинки. Речь идет не о том, чтобы перейти на другую тропинку, а о том, чтобы вообще
вернуться, - например, я говорил об анархии, о сомнении, о разрушении, - речь идет о том, что нужно вообще разрушить
всю структуру или, как выражался Пруст, вернуться на большую дорогу , и только потом, оттуда, мы сможем даже
вообразить себе возможность другого свидания с другим человеком. То есть пока мы находимся на линии внутри какого-то
мира, мы с этой линии не можем произвольным актом, актом желания, произвольного, актом мысли, актом воображения
перейти на другую тропинку. Тут нет взаимозаменимости. Если мы находимся на линии, устремляющей нас в мир нежности
Альбертины, где вообще нежность олицетворена Альбертиной, то нам даже в голову не придет, что можно захотеть свидания
с другим человеком. Такими тропинками могут быть и социально-экономические выборы. Мы можем находиться, двигаться на
линии внутри такого социально-экономического мира, что посторонний наблюдатель будет с удивлением говорить: - ну,
слушай, чего тебе стоит, открой частный ресторан, ведь ничего не будет. Здесь законы есть, действуют, а не ум или злая
воля, или глупость. (Законы, видите, какой общности, что я могу с одного примера, не противореча себе, органично
прыгать на совершенно другой, казалось бы, пример). Потому что не так устроен мир, как нам кажется, - что мы можем
хотеть или не хотеть, а если не хотим, значит, дураки, или, наоборот, мерзавцы - не так все это. Оказывается, здесь
нужна совсем другая работа. Скажем, произвольная память, непроизвольная память. В данном случае я ведь не о памяти
говорил. Я говорил о произвольных желаниях - мы желаем усилием желания. Но почему ты хочешь сви
дания с Машей, ну почему ты убиваешься, ты же видишь, что все не так складывается+ пожелай свидания с Дашей. Нет,
чтобы пожелать свидания с Дашей, нужно всю эту структуру разрушить, преобразоваться самому, и тогда, может быть,
появится возможность даже вообразить себе свидание с Дашей. Я простые словечки проясняю, те, которые фигурируют в
сочетаниях произвольная память - непроизвольная память . Теперь я слово память выбросил, взял другие произвольные
вещи. Там - та же самая проблема, та же самая структура. Следовательно, если вы читаете текст Пруста и видите, как он
бьется над произвольной памятью, то вы должны понимать, во-первых, что он и в этом частном модусе натолкнулся на более
общую проблему, и, во-вторых, должны суметь расшифровать, видеть, думать об этой общей проблеме, потому что она,
действительно, - единственно интересная.
ЛЕКЦИЯ20
Пруст говорил, что над нашим рассудком есть - как бесконечное чувствование - разум. Видите, уже само
словоупотребление разума , поскольку я ввел его в связи с чем-то, что я назвал само , невозможное , что я
охарактеризовал как стоящее вне наших категориальных связей, говорит о том, что слово разум я сейчас употребляю,
конечно, не в смысле психической, или психологической, или логической способности существа, называемого человеком.
Что-то другое говорится и философами, и художниками, когда они в таком контексте и так употребляют слово или термин
разум . Разум есть факт разума - не что-то в нашем сознании о факте, не что-то, содержащееся в нашем разуме или в
нашем сознании, или в нашем уме как отражение вещей в мире, а вот нечто, что само есть факт и в качестве факта
является разумной реальностью. Сейчас я поясню это так: я сказал, что само или невозможное есть таковое, то есть
его нужно называть именно так, поскольку мы не можем получить откуда-то (аналитически) саму возможность этого. Мы не
можем - оно лишь само может быть, а потом мы можем рассуждать. Это легко переводимо на характеристики разума в том
бытийном смысле (а не в психологическом), в каком я это слово вслед за Прустом употребляю. Значит, нечто, что
аналитически (предварительно) ни в чем другом не содержится. Скажем так: мы наблюдаем зрелище какой-нибудь
несправедливости, и мы всегда - поскольку мы уже развитые существа, уже ставшие сознательными существа, а все наше
становление ушло в глубину, и мы пользуемся уже его плодами, не видя всего того фундамента, на котором мы выросли, -
как бы считаем, что мы нашими разумными способностями устанавливаем свойства предметов. Например, мы видим, что есть
несправедливый или злой, или некрасивый предмет, и этого нам бывает достаточно. Но в действительности это совсем не
так. Картина несправедливости, картина того, что мы называем несправедливостью, аналитически не содержит в себе того,
что она несправедлива, или зла, или красива. Нет причин считать нечто несправедливым, если уже нет разума, - но пока
у нас его нет. Посудите сами+ животное поедает другое животное - в описании этой картины насилия не содержится и не
может быть никакой оценки этого события. Так же, как нет причины, говорил Пруст, вообще быть вежливым или добрым по
отношению к другому человеку. То есть в самом натуральном содержании этих акций (в их сцеплении, в их
последовательности) не содержится никакой причины быть даже просто вежливым. Почему, скажем, говорит Пруст, люди
вообще бывают вежливыми друг с другом, или почему музыкант, не верящий в бессмертие, тысячу раз переделывает один и
тот же музыкальный кусок, доводя его до совершенства?. Какие на это есть причины? В самом содержании происходящего
таких причин нет. Они есть только тогда, когда есть сознательное существо, или cogito, выражаясь по Декарту, которое
преследует свои цели, и когда оно есть везде. То есть если мы предположим, что разум уже есть и он есть везде, где
есть предметы нашей оценки, тогда мы осмысленно можем говорить, что эти предметы несправедливы, беззаконны, ужасны и
т.д. Иначе говоря, разум сам по себе есть нечто - хотя мы в терминах разума анализируем что-то другое - простое и
неанализируемое. Если бы оно анализировалось, его можно было бы получить аналитически: сначала вывести откуда-то его
возможность и - предугадать его, предсказать, предположить. Но разум есть нечто, что нельзя получить предположением, -
он может лишь сам быть или не быть.
Поверну примеры, которые я приводил раньше, другой стороной и, может быть, легче нам будет понять то, что я сейчас
говорю. Я уже сказал, что проблема памяти у Пруста есть проблема памяти как чего-то, что находится вне наших связей, и
продуктивно оно именно потому, что, находясь вне наших связей, какие бы мы связи на него ни наложили, то есть как бы
мы ни интерпретировали, как бы ни поняли, как бы ни связали, оно работает само, продолжает работать (независимо от
наших категорий) в нас. Скажем, какое-то событие, мною пережитое, ушло, сцепилось с образом моря, море сцепилось с
девушкой, я преследую девушку, преследую море, но то, что не есть ни мое представление о море, ни мое представление о
девушке, ни связь между ними (которая есть связь развития моих любовных отношений, и даже моя судьба, сейчас я поясню,
почему так), - не будучи ни тем, ни другим, ни третьим, работает, и именно оно работает. Нечто, что не было никогда
настоящим - не свершилось, - потому что море не есть свершение какого-то другого переживания, которое лишь укуталось в
море, как в кокон, или укуталось в другой кокон - в девушку, связано теперь с морем. Так вот, не только в этом смысле
- память+ - то, что есть вне наших связей, то есть вне нашей психической памяти. Таким образом, проблема памяти у
Пруста есть различие памяти сознания и памяти психики. То, что я называю разумом или памятью, стоящими вне наших
связей, это есть память-сознание, некоторое сознательное, неэмпирическое бытие. И эта же память, будучи связана с
проблемой времени у Пруста (если счесть, что память связана со временем) делает время проблематичным в том смысле, что
Прусту везде приходится говорить о некоем чистом времени. Что называется чистым временем? - и вот я опять возвращаюсь
к тому, что - вне связи. Там будет эта же мысль, которую я выражаю так: вне связи , но будут и другие слова, и вы
должны будете узнать одно в другом. Чистое время - вне причин и вне наших ощущений. Значит, мы держим в голове уже
следующий шаг некоего бесконечного разума, в данном случае называемо
го временем или памятью, и причем - временем чистым, вне причин и ощущений. У Пруста есть несколько сцен, где
повторяется почти один и тот же эпизод духовной жизни, который условно можно назвать темой духовных пейзажей, - не
реальных воспоминаний, а воспоминаний, ставших духовным пейзажем, - например, воспоминание о Бальбеке в амальгаме с
другими воспоминаниями. Реальный Бальбек вспоминается Марселем в яблоневой ветке, которую он покупает у цветочницы в
Париже. И, конечно, воскресший в яблоневой ветке, вспоминаемый Бальбек не есть реальный Бальбек, а есть некоторый
духовный Бальбек, его духовный пейзаж. Пруст пользуется такого рода вещами для того, чтобы проиллюстрировать законы
нашей жизни, в смысле - что мы помним, почему мы помним, почему мы волнуемся, почему мы не волнуемся, что нас может
волновать, что не может волновать, что может быть источником наших восприятий, а что не может быть источником наших
восприятий. Дело в том, что, повторяю, Пруст пользовался все время чем-то вроде принципа относительности: не мир
является источником - источников, в абсолютном смысле, наших чувств, волнений не существует, - нечто должно
становиться источником, и следовательно, - относительным источником. Так вот, в воспоминании Бальбека, в превращении
его в духовный пейзаж через воспоминание его в яблоневой ветке, покупаемой у цветочницы а Париже, Пруст иллюстрирует,
что я могу знать сегодняшние цветы: просто заметить их, реагировать на них и воспринять их как цветы (мы устроены так,
что мы цветы воспринимаем как цветы) - не потому, что они есть цветы, а по каким-то другим причинам, и существование
цветка вне меня не есть причина того, чтоб я воспринял его как цветок. Если бы во мне не было бы Бальбека, то со мной
не случилось бы события - цветы, покупаемые у цветочницы, - они для меня не были бы цветами. Так же, как я улицы
воспринимаю лишь в том случае, если это скользкие, печальные улицы моего прошлого, - тогда я их воспринимаю как улицы,
со всеми связанными ассоциациями, возможностями производить во мне какие-то представл
ения, развивать какой-то мой мир и т.д. - все, что улица может вызвать. Она не вызовет, если такого смыкания нет.
Значит, я сегодняшние цветы знаю в качестве цветов лишь потому, что помню Бальбек - но не сознательно. Бальбек -
работает, так сказать. Восприятие сегодняшних цветов в качестве цветов с помощью Бальбека, то есть прошлого, не есть
сознательный акт (акт, регулируемый волей и сознанием), не есть рассудочный акт, это есть работа самого этого
застрявшего во мне содержания. И тем самым, когда я узнаю цветы - сегодня, у цветочницы в Париже, - я не узнаю ничего
нового. Но тем не менее, конечно, это есть духовное познание в смысле изменений, производимых в жизни, - то, что
безразлично или могло оставить равнодушным, превращается в источник радости и переживания жизни. Но я не узнал ничего
нового (не новому обрадовался), и в этом смысле Пруст считает, что знание или узнавание нового вообще есть эффект
памяти, - как бы всплывание в душе каких-то прошлых встреч, как выражался Платон, с Богом. Платон так и определял
мышление: мышление есть молчаливая беседа души с самой собой об испытанных когда-то или о прошлых встречах с Богом.
Или - переведите на язык Пруста - с потерянным раем. И вот все неориентированные, бесцельные и не имеющие будущего
состояния вложились в материю, или в географию, или в пейзаж Бальбека, и в нем застряли - и я помню это. Что это
значит? Это значит, что лишь неставшее можно помнить (это очень сложный пункт). То, что стало, полностью свершилось и
завершилось - это вообще не есть объект памяти сознания. Лишь неставшее можно помнить, и поэтому память можно
определить как ту форму или тот способ, каким неставшее хочет или пытается свершиться, стать. И это может
растянуться на очень большое время, может занять целую жизнь, и даже жизнь не одного человека. И память - как
умственная функция - состоит именно из такого рода формы или способа существования того, что не стало, или, другими
словами, чего-то, что никогда не было настоящим в прошлом, никогда не становилось настоящим, работает и оказ
ывается нашей памятью. И более того, даже наши знания оказываются эффектом такой памяти, или являются нашим разумом.
Теперь иначе повернем, чтобы вытянуть тему разума. Фактически в этой иллюстрации памяти я сказал следующее: можно
знать лишь то, что есть в памяти, то есть несвершившееся. И в каком-то смысле нельзя знать ничего другого: нельзя
знать ничего того, чего нет в душе. Если предварительно есть в душе, - а в душе есть только потому, что не свершилось,
если бы свершилось, то в душе не было бы, - то на протянутом оттуда луче мы вообще что-то можем знать. А если
относительно какого-то предмета, информацию о котором нам сейчас предлагают, относительно него в нашей душе ничего нет
в том смысле, что нет исторического элемента - не свершившегося по отношению к этому предмету, то мы этого предмета и
узнать не можем, и эта информация никогда нами не будет усвоена, она в нас не войдет. Знать можно только то, что есть
в душе. И следовательно, знать можно только то, для чего есть a priori нечто не знаемое иначе или другим путем, чем
оно само, - опять я получаю определение разума. Оно само должно быть и работать; горизонт знания открывается чем-то не
вполне знаемым - разумом, его существованием, или тем, что нужно варьировать, и поэтому разум бесконечен: нечто
незнаемое, как мотив, варьируется. И только это незнаемое есть существование, несводимое к знанию, то есть - бытие.
Существование, несводимое к знанию, есть бытие. И вот эта связка знаемого, незнаемого, связка, налагаемая работой,
собственной работой незнаемого - это же не мы совершаем акты, а эти акты в нас совершаются, - и стоит вне наших
категориальных связей, вне нашей сознательной памяти, вне наших ментальных операций, которые мы совершаем
волепроизвольно: захотел, вспомнил это, захотел, вспомнил то, давай, я сейчас подумаю о Венеции, нет, простите, в
Венеции я никогда не был, во Флоренции был, подумаю о Флоренции. Это не есть воспоминание, в том числе потому, что
того, что я хочу таким путем вспомнить, нет в моей душе.
Я приводил пример наших юношеских ощущений, которые называл неофициальными - всегда что-то есть, какое-то уникальное
мое испытание, которому нет места в том, что уже получило узаконенное существование. Это относится и к текстам. Когда
мы имеем крупное произведение или великое произведение, оно содержит в себе не только то, что содержит, - кстати,
косвенным доказательством того факта, что в романе Пруста содержится не только то, что написано, а еще и другое,
являются наши с вами встречи и об этом беседы, в них не было бы необходимости, если бы в романе было написано только
то, что в нем написано, то, чему Прусту буквами, фразами, их сочетаниями удалось дать существование. Есть что-то,
звучащее в романе между строк, - некоторое бытие самого произведения, отличное от того, что получило существование
текстом данного произведения. Что же вытекает из того, что есть какое-то бытие (в том числе и в произведении), которое
не покрывается тем, что получило существование текстом произведения? Очень простая вещь: само произведение есть как бы
актуально данная, дискретно данная бесконечность. В каком смысле? Такие произведения имеют множество интерпретаций,
которые есть способ жизни или бытия самого этого произведения, - мы находимся как бы внутри сознательной
бесконечности, открытой этим произведением. Обратите внимание на то, что хотя никогда нельзя заранее предположить или
предсказать никакой интерпретации произведения, но когда она есть, она, несомненно, есть интерпретация смысла именно
этого произведения, то есть является его частью. Вы знаете прекрасно, вопреки ученым спорам и теориям о том, что
произведение якобы многозначно, что все интерпретации имеют право на существование, что все они произвольны, - они
множественны, - но каждая интерпретация (конечно, я беру ее в пределах разумного) есть, несомненно, смысл, и мы узнаем
ее как смысл этого произведения. Точно такая же бесконечность, полевая бесконечность (условно назовем ее так) - и
лингвисты это показывали - свойственна даже нашим словам. Смысл слова дискретен, не
существует недискретного смысла. Но тем не менее любое слово может получить неожиданный смысл, например, в жаргоне, и
этот неожиданный, непредсказуемый смысл нами узнается как смысл этого слова. Хотя, имея слово, мы не могли предсказать
и предвидеть его нового смысла или, в случае произведения, новой интерпретации. Повторяю: произведение есть некоторая
сознательная бесконечность, которая внутри себя в качестве своих частей содержит и нас самих, интерпретирующих это
произведение, ибо наши интерпретации произведения непредсказуемы и невыводимы, - сейчас я интерпретирую Пруста, и я не
могу никакими способами вывести какой-то другой его интерпретации, но когда она будет, она, несомненно, есть
интерпретация или смысл именно этого произведения и тем самым есть часть его или способ жизни этого произведения. Есть
какое-то неограниченно большое число состояний множества людей, которые (состояния) - когда они случаются - содержатся
в этом произведении. И содержатся именно потому, что вариация есть способ существования того, что не вполне знаемо. А
ведь то, что не получило существования в книге Пруста, но что тем не менее в ней содержится, - это есть, - чего Пруст
сам не вполне знает, поэтому все время, даже внутри произведения, повторяет, варьирует, и поэтому мы тоже варьируем,
повторяем и все время остаемся внутри этого произведения. В этом смысле произведение есть какая-то модель и другого
рода человеческих отношений, а именно - тех вещей, которые случаются в человеческом общении, в передаче знаний, в
передаче состояний, в коммуникации жизни, в распространении потока жизни, который, как это ни парадоксально, именно
длением остается молодым и живым, хотя, казалось бы, именно длением, как я уже говорил, вещи стареют и умирают.
Значит, я вывел вас на бесконечную жизнь произведения. То, что имеет латентный голос в этом произведении, что все
время должно досказываться и никогда не сказано до конца, а когда досказывается, то всегда есть то, что сказано, - не
какое-нибудь другое, не внешняя пришлепка к произведению - каждый ра
з узнается как часть смысла произведения. Все это и есть, словами Пруста, неизвестная родина всякого художника. Пруст
считал, что всякий художник есть гражданин неизвестной родины, или - подставьте потерянный рай , скажите, что это
есть голос потерянного рая+ Всякая неизвестная родина предполагает ностальгию, да? Ностальгию - не пустую, а
продуктивную в нашей жизни, когда мы томимся - чем? Неизвестной родиной. Не Грузией, не Россией, не Францией, а
неизвестной родиной, и как свободные и духовные существа, конечно, мы все - граждане неизвестной родины, а если
перевернуть, то мы, конечно, шпионы этой родины, но не какой-нибудь конкретной страны, а неизвестной родины.
Я, казалось бы, говорю на теоретическом языке, - но не теорию же я вам рассказываю, хотя это, конечно, теория. Просто
я доказываю вам, что мы в жизни - теоретики. Или мы теоретики, или мы просто болтающаяся в проруби щепка. Скажем, по
отношению к ситуациям, которые я назвал слишком поздно , есть простой закон нравственной гигиены: стараться не
попадать в ситуации, когда слишком поздно устраняться из них, потому что внутри них решить ничего нельзя, есть
неразрешимые ситуации. То правдоискательство, о котором я говорил вам, которое праведным ужасом наполняет мир, - вы
ведь знаете, что кроме ужаса зла существует ужас праведности, существует такой ужас. Наш, так сказать, любимый автор в
силу тех вещей, о которых я говорил, когда приводил примеры, как он поступил с мебелью своей тети, - не потому, что он
ее не любил, - мебель, которую он отдал в дом свиданий, как он жил сам, как он описывает Шарлю, - он все время идет в
той области, где должны быть совершены акты, в которых может кристаллизоваться соль человеческая, то есть
евангелическая соль. Когда осмыслено - тогда добро. Ведь люди - не трава, они что-то должны совершать, в том числе и
добро, в титанической борьбе с Богом. Потому что там накапливается то, чем платить за веру. За все нужно платить, а
накопления - в грехе, в противоборстве, в реальных испытаниях, - ими мы можем заплатить за веру. А иначе живут
культурные люди с неоплаченной верой (они верят, не имея чем платить за веру). Таких людей Ницше называл полыми людьми
(вернее, то, как он их описывал, можно так выразить; по-моему, такого термина у него нет). Полые люди - у которых
нравственность и видение мира не вырастают из собственной души, а являются просто нормами культуры и приличия, которым
они следуют. А это очень хрупкая почва: она не держится на актах первовместимости. Это акты в философии по традиции
называются онтологическими актами. Из них возникают некоторые предметы, некоторые объекты, которые суть создания,
дающие рост. Первоакт вместимости - совершенный когда-то, кем-то, - в котором уместил
ся мир в качестве пейзажа, есть возможность большего пейзажа. То есть - возможность всех последующих, совсем других,
новых, разнообразных пейзажей. Мысль тоже предполагает акт первовместимости, и в этом смысле я как раз и определял ее
как возможность большей мысли. Или - мысль есть возможность мысли. И вот то, что Пруст чаще всего называет особой
реальностью произведения, есть срез существования каких-то особых объектов (хотя их нельзя увидеть в качестве объектов
так, как можно увидеть человека, дерево, стол и т.д.); это явно какие-то дискретные, выделенные устройства, являющиеся
условием продуктивности нашей душевной жизни и мысли и как бы выбрасывающие из себя свои ростки в нашу на поверхность
выступающую сознательную и мыслительную жизнь. То, что уже можно сделать - после того как есть акт первовместимости.
Скажем, о европейце я могу сказать (не в том смысле, что Европа лучше Грузии - философия вообще не считает, что
хороший или плохой есть принадлежность каких-либо предметов), что он есть человек, о котором имеет смысл говорить в
терминах морали и описывать его в терминах морали, достигая тем самым какой-то полноты и уникальности описания, то
есть понятности.
ЛЕКЦИЯ21
Под психологией я имею в виду такую ситуацию, применительно к которой людей, находящихся в ней, можно характеризовать
психологически. И это имеет смысл, потому что их психология действительно есть слагаемое результатов действия этой
ситуации. Так вот, говоря об этой психологии как ситуации, мы теперь понимаем, что это в каком-то смысле завершает
нить, которую мы до этого вели. А именно то, что я говорил до этого о так называемых полусуществах или полуумах. О
некоторых, так сказать, причудливых созданиях a la Эмпедокл. Эти полусущества (или полуумы) есть неопределенные или
неразвитые существа без момента или минуты истины. В данном случае минута истины - то мгновение, в которое тореро
пронзает быка шпагой. Это - момент, во-первых, ради которого строится все представление, и во-вторых, это - момент, в
котором устанавливается смысл всего представления полностью. И он отвечает определению момента - все устанавливается
на какую-то секунду, которую, во-первых, нельзя имитировать, механически повторить (то, что, мы повторим, будет
убийством быка на бойне, а не в мистерии корриды), и, во-вторых, нельзя продлить. Часто человеку потом самому
приходится гадать, если он испытал такой момент истины или момент полноты, что же он понял. Тогда он понял все. Но
продлить этого нельзя, и потому ему выцарапывать приходится то, что он понял, чтобы это понятое бросало какой-то свет
на все его последующие поступки, на части его жизни и т.д. Следовательно, то, что я назвал полусуществами или
полуумами, - неопределенные люди. Люди, не вошедшие в ситуации разума (описуемые ситуации). Так же, как мы,
представители своего времени и своей культуры или своего места, просто недоразвитые существа (я ощущаю так, во всяком
случае; вы можете со мной не согласиться, но тогда докажите, что это не так). Слова мы имеем те же, но они
неприменимы, потому что мы не создали определенных ситуаций. И живем в ситуации неопределенности. Понимаете,
определенная ситуация - не та, которая хорошая, а та, в которой может быть добро, потому что может быть и зло. А
вот неопределенная ситуация принципиально отличается от определенной. Она не хуже и не лучше по наблюдаемым
предметным картинкам. Мы не хуже и не лучше других в предметной картинке. А в другой картинке мы получаем другие
результаты. И вот эти неопределенные есть люди, которые в своем прошлом не трудились так, не рисковали так, не
проливали кровь так, чтобы когда-либо для них наступал момент полноты. То есть собирание себя - из застреваний в
прошлом - в каком-то здешнем, минутном, теперешнем действии.
Мы понимаем, что реальностью как чем-то таким, к чему душа человеческая стремится, боясь более всего ирреальности, то
есть превращения самой себя в призрак, - реальностью является что-то неанализируемое. Неанализируемое более реально,
чем анализируемое. Например - если мне удается кому-то показать, что то, что он увидел своими глазами, объясняется
отражением света на этой вазе, и это отражение вызвало оптическую иллюзию. Это - анализируемо: я какое-то состояние в
вашем глазу свел к чему-то другому и объяснил оттуда. Но тем самым я показал, что ваше состояние ирреально, - был
призрак в вашем глазу или в вашей голове. И вот это и есть та забота Пруста, которая проглядывает в проблеме
реальности произведения, с которой я начинал. Тут он, беря быка за рога, берется за решающую проблему психологии и
формулирует ее для себя очень просто, не думая даже вдаваться ни в какие психологические изыскания и теоретические
системы, а просто решая для себя жизненную проблему: существую я или не существую? Кажусь я сам себе или не кажусь?
Реально мое состояние или не реально? В смысле - если мое состояние целиком разложимо на воздействия внешних вещей,
которые его вызвали, то оно, как ни странно, будет ирреальным. Фантомом. Каким-то дублем или психической пришлепкой к
реальным вещам, каковыми являются физические процессы, - например, то, что происходит в этой вазе, и отражение света
на ее поверхности, игра которых (чисто физических процессов и действий) вызвала во мне какое-то состояние. Само это
состояние анализируемо и ирреально. Да, оговорю еще одну вещь: то, что ирреально, в то же время лишено и признака
индивидуальности. Или - все, что анализируемо, лишено признака индивидуальности. Психофизический анализ наших
состояний сводит какое-то состояние к некоторым общим элементам, то есть к элементам, которые могут быть в любой
другой ситуации. Ведь что индивидуального в механизме отражения света на этой дурацкой вазе, которая там стоит? Если я
могу проанализировать, то, следовательно, вы в своем состоянии, которое я объясняю, не
испытали ничего индивидуального. То есть объяснительные процессы не содержат элемента индивидуальности. Или:
аналитические процессы не содержат элемента индивидуальности. Скажем, мы воспринимаем музыку, мы переживаем. Ну можно
пережить черт-те что. Но мы можем все-таки объяснять наши чувственные состояния, беря, с одной стороны, воздействие
звука, звукового феномена, или волн, если угодно, на нашу чувствительность, и, с другой стороны, беря свойства самой
этой чувствительности. То есть - раздражимость нашей чувствительности, способность каких-то звуков приводить силу
раздражимости нашей чувствительности в какие-то состояния. Они-то и будут наделяться в нашем сознании эстетическими
терминами, мы можем говорить: прекрасно! как мило! какая гармония! Но какой смысл имеют все эти термины, если
состояния, к которым прикладываются эти термины, можно объяснить, сведя их к механизму, разыгрывающемуся между
физическими воздействиями на нашу психику и нашей чувствительностью или раздражительностью. Например, когда смолкает
звук, внутренний звук наших нервов, их трепыхание, трепетание под ударом звуковых волн, тогда уже нам непонятно, как
вообще может длиться понимание того, что мы поняли, слушая музыку+ Что мы слушали? И в какой мере эти анализируемые
состояния, называемые мною эстетическими, могут быть индивидуализированы? Есть десяток других, подобных же механизмов
чувствительности, которые точно так же будут объясняться этим анализом. Нервы - ваши, мои, пятого и десятого человека
- берутся в смысле общих каких-то значений этих явлений (нервов) и объясняются в терминах какого-то общего механизма.
Что же значат тогда особые углубленные и проникновенные состояния+ (Те рассуждения, которые я сейчас вам приводил, в
основном содержатся в той части прустовского романа, которая называется Пленница , и все эти куски густо окружены
рассуждениями об искусстве, о природе литературы, о Достоевском и о всяких таких милых вещах, о которых мы еще будем
говорить, все это - пока Альбертина играет на фортепиано разные пьесы нашему герою,
и он беседует с ней о литературе.)
В реальности происходят только онтологически обоснованные события, а не чувства-поползновения полусуществ. Ведь то,
что я назвал полусуществами , полуумами , - это все, что - вне онтологии, или - вне реальности, или - вне бытия. А
Прусту очень хотелось бы быть в бытии; ему недостаточно было сказать, что Шарлю порочен, и поэтому то-то и то-то; ему
казалась такая вещь глупостью. И действительно, то, что происходит с Шарлю+ - не потому, что у него есть такие-то
свойства и качества, а потому, что он двигался (определенным образом) в мире, вмещал этот мир в себя путем риска, и на
каких-то путях+ - а раз были пути, значит, могут быть и отклонения. И вот интереснее всего понять то, что кажется
отклонением, из факта существования пути. Тогда он осмыслен и сохраняет всех внутри человечества, потому что Шарлю -
человек и по своим измерениям (у Пруста, во всяком случае) почти что эпическая фигура, которую не вместишь в узкие
рамки добра и зла. Но дело в том, что мы все тоже таковы, - в том полушарии анархии, о котором я вам говорил,
небольшая заминка, battement анархии предшествует любому миру упорядоченности, в котором мы были бы полноправными
участниками этой упорядоченности. Вот откуда идет эта, казалось бы, абстрактная проблема дополнительного измерения у
Пруста. Значит, измерение означает, что событие происходит одновременно и в измерении смысла и понимания, а не просто
во внешнем физическом мире. И чтобы нам связаться с этим событием - как оно произошло и что именно произошло (в том
числе, если это событие с нами происходит, а не с другими), - нам нужен текст, нам нужно построить свое понимание. Нам
недостаточно тянуться к тому, что мы хотим понимать, - голым рассудочным актом, голой мыслью мы ни до чего не
дотягиваемся - только через структуру. Но ясно, что если построить структуру, то эта структура, конечно, дана в
нескольких измерениях - не в двух, а в трех, и там или с учетом этого измерения наша душа и произведение имеют
реальность. И в том числе - индивидуальность.
ЛЕКЦИЯ 22
Читаю цитату Пруста: "Хорошие книги написаны на своего рода иностранном языке. Под каждое слово каждый из нас
подставляет свой смысл или, по крайней мере, свой образ, который часто является противосмыслом (противоречит или не
соответствует смыслу у автора). Но в хороших книгах все ошибки смысла, которые мы делаем, хороши (хорошая книга
означает хорошесть ошибок, которые мы делаем, читая ее и вкладывая свои образы или смыслы под те смыслы, которые мы
читаем в книге; в плохой книге, очевидно, этого не случается, и значит, как раз хорошие книги написаны на иностранном
языке). Когда я читаю о пастухе в книжке "Очарованный", я вижу мужчину в стиле Мантенья, в красках a la Боттичелли.
Может быть, это вовсе не то, что видел Барби (автор произведения), но в его описании есть совокупность отношений,
которые при данности ложной отправной точки моего противосмысла дают ему ту же самую прогрессию красоты. То есть если
даны отношения, то с какой бы точки - в том числе с ошибочной - ты не вступил в эти отношения, если ты вступил в них,
то они (отношения) дают моей мысли или моему чувству одну и ту же прогрессию, и давание этой прогрессии не зависит от
разницы путей - от разницы между нами - каждый идет к смыслу из своей точки, из своего опыта. Ведь образы (или
смыслы), которые являются ошибочными, подкладываются под смысл (или образ), имевшийся в виду автором, не случайно. Они
подкладываются в зависимости от нашего опыта: что мы испытали, что и как мы освоили, - так вот, каков бы ни был этот
путь, то, что будет в той точке, к которой мы пришли, не зависит от этой разницы. Значит, эта точка смысла текста,
написанного на иностранном языке, уравнивает разницу путей. И более того (почему Пруст и употребляет здесь
"иностранный язык") - некий смысл (или состояние) не зависит от различия предметных языков в самом широком смысле
этого слова. Скажем, грузинский язык отличается от русского своей предметностью: разными способами семантической
привязки своих значений и смыслов к предметам. И различные привязки дают разные предметные миры
. Но в какой-то точке существует перевод их всех как иностранных языков на язык некоторого смысла, проявляющего себя
игрой отношений, окружающих точку смысла. Отношений, которые придают любой мысли (или чувству), попавшей в эту точку,
одну и ту же прогрессию. Под предметными языками можно иметь в виду, строго говоря, не только сам язык, но и вообще
любую эмпирию: эмпирический состав наших чувств, наших образов. Например, в каком-то случае это - образ фигуры у
Мантенья, в другом случае - другой образ. Или (наши чувства) любовь к Жильберте и любовь к Альбертине есть два
различных предметных языка чувств. То есть в одном случае чувство выражается образами Жильберты, в другом случае -
образами Альбертины. Но речь идет о чем-то таком, что не зависит от этой разницы предметных языков. Здесь уже мелькает
мысль, что, может быть, в качестве природы любви мы установили не свойства Жильберты и не свойства Альбертины, а то,
что в данном случае Пруст называет "общей прогрессией". В предметном отношении различных чувств окажется одна и та же
прогрессия.
"Когда-то мне часто приходилось, читая мемуары или роман, в которых мужчина выходит (sort - нет эквивалента в русской
языке) развлечься с женщиной, желать смочь сделать то же самое. Мне иногда казалось, что мне это удастся, например,
пригласив с собой любовницу Сен-Лу в ресторан. Но напрасно я призывал себе на помощь идею, с которой я мысленно играл,
воображая себе персонаж из романа, которому я завидовал (действия которого хотел бы воспроизвести в своей жизни), -
эта идея говорила мне, что я должен был бы получить удовольствие от общества Рахиль, и не давала этого удовольствия.
Дело в том, что каждый раз, когда мы хотим имитировать что-нибудь, что действительно было реально (у автора, который
описал свой выход в ресторан с красивой дамой, очевидно, это было реальное, а наш герой хочет это воспроизвести,
думая, что реальность рождается ментальным актом его воображения и наличием физических предметов, которые должны были
бы вызвать это, абстрактно говоря, состояние радости), мы забываем, что реальная радость была произведена не волей
подражания, а бессознательной силой, реальной силой в свою очередь (реальные события производятся только реальными
силами), но это особое впечатление (снова проблема впечатления), которого я не мог получить из всего моего желания
испытать деликатную радость в моей прогулке с Рахиль, вот теперь я получал его, вовсе не ища его (слой палимпсеста -
впечатления, заряженные реальными силами, - это такие вещи, которые случаются с нами именно тогда, когда мы их не
ищем: скажем, я ищу радости из свидания с женщиной, - но не там, и не тогда, и не поэтому случается радость; точно так
же понимание лежит не в том направлении, в котором мы его ищем, - у понимания другие законы), но по совершенно другим,
на этот раз, причинам, искренним и глубоким, в силу того что я ревновал Альбертину (присутствие Альбертины здесь, на
поверхности земли, изнутри уже заряжено силами, в том числе силами моей ревности). Я испытывал его (то, что я искал -
напрасно - путем ментальных имитаций, я испытывал только сейчас
по отношению к Альбертине, а не по отношению к воображаемой Рахиль) только сейчас, потому что познание является не
познанием внешних вещей, которые мы хотели бы наблюдать, а является познанием непроизвольных ощущений; потому что (в
тех моих ментальных сценах, когда-то) напрасно женщина присутствовала в одном экипаже со мной, в действительности она
не была рядом со мной в той мере, в какой ее на этом месте не воссоздавала в каждое мгновение моя потребность в ней,
мое желание, какое я имел по отношению к Альбертине, в той мере, в какой каждое мгновение постоянная ласка моего
взгляда не возвращала ей ее краски (мы их воспринимаем, они нас волнуют, но в действительности они есть там и они
волнуют нас, потому что мы ежесекундно воссоздаем их постоянством своего желания, или - уходящее в глубину судьбы
волнение щечками пропорционально этой судьбе), лишь в той мере, в какой краски постоянно освежаются (ежесекундно
воспроизводятся предшествующим бегом и скоростью желания; мы этой скорости не замечаем - она велика, но она была, и
эта громадная скорость желания в считанные доли секунды освежила краски, которые сейчас воспринимаются как
принадлежащие щечкам), в той мере, в какой наши чувства, даже удовлетворенные, но помнящие, не подкладывают каждый раз
под эти щеки вкус и консистенцию, в той мере, в какой, соединяясь с чувством и с воображением, которое их обостряет,
ревность не поддерживает эту женщину в равновесии рядом с нами путем компенсированной аттракции (или притяжения),
столь же могущественной, как и закон тяготения". Без этой силы, которая держит в равновесии, - как бы невидимое
облако, только на котором в равновесии держится женщина, которая вызывает все те чувства, которые описывал Пруст, -
без этого предшествующего бега желания с его скоростью и т.д. (поскольку быть с Рахиль в ресторане - эта мысль не есть
продукт судьбы, продукт предшествующего бега желаний, а есть ментальная мысль о возможном), без этого желания (то есть
без этого облака) путешествия и желания похожи друг на друга - я могу мысленно захотеть
пройтись по местам моего детства, но путешествие ничего не произведет, поскольку места моего детства находятся
совсем не там, где они достижимы физическим перемещением во время путешествия (они совсем в другом месте), и, придя в
физическое место моих переживаний, я ничего не испытаю, - так вот, путешествия и ментальные желания похожи, поскольку
одинаково ничего не дают. Пруст говорит так: "...и надо было бы теснее (точнее) определить природу той силы,
невидимой, но такой же мощной, как и верования (croyances), или в физическом мире атмосферное давление так высоко
несет (поддерживает) города, женщин, в той мере, в какой я их не знал, и, вынутое из-под них, когда я к ним
приближался (вот я несу - и вдруг опускаю руку и облако исчезает; скажем, ментальное желание высоко несло Рахиль, с
которой я хотел встретиться в ресторане, и вот я приблизился к ней...), низвергает их сразу же с высоты на землю самой
тривиальной реальности...", - не способной ни взволновать, ни обрадовать, ни огорчить...
В свое время Витгенштейн, философ XX века, говорил, что мир несчастного бесконечно мало отличен от мира счастливого,
это разные миры, но бесконечно мало отличные друг от друга в том смысле, что в действительности они состоят из одних и
тех же предметов. С марсианской точки зрения, которая видела бы и тот и другой мир, все миры, как говорил Витгенштейн,
заполнены безразличными предметами; они могут быть эти, могут быть другие, пятые, десятые, между ними нет никакой
ценностной иерархии - нет одного предмета, который сам по себе был бы лучше другого, или скучнее другого, а есть
какой-то бесконечно малый сдвиг или блик, падающий на эти предметы, который делает один мир миром несчастного, хотя на
самом деле в мире вовсе нет никаких направленных на человека событий, которые имели бы целью сделать его несчастным
(философ скажет, что мир по отношению к нам не имеет никаких намерений), и те же самые предметы, тоже каким-то
неуловимым бликом, ложащимся на них, составляют мир счастливого, или веселого, если угодно.
Я ввел проблему возможных отделений частей разума от него самого - нечто перестает быть частью разума и становится
мертвой симулякрой, отделенной от жизни вещей. Она не жизнью вещей производится, а сама индуцирует в нашей голове
какие-то видения или отношения к этим вещам. Гипотеза существования в мире погасших звезд уже и с этой стороны, со
стороны дробления самого разума, преследует Пруста. Например, в той цитате, которую я приводил, он реально помечает
эту проблему, которую я только что назвал проблемой дробления разума. Разум - в предположении - одна бесконечная
чувствительность, но она может застревать на предметах. Скажем, та часть разума, которая развилась и родилась к жизни
на любви к Альбертине, - например, я могу психически заболеть. То есть исходное движение во мне отклонилось, и я могу
не забыть Альбертины. Если я нормальный и здоровый человек, я должен забыть Альбертину в случае несчастной любви, в
том числе и потому, что в любви решаются другие проблемы, а не те, которые связаны с уникальными качествами предмета
любви, - предметы любви, как я объяснял вам, заменимы. Но в отношении к Альбертине реализовалась и конституировалась
какая-то часть моей души и моего разума, она может оказаться неспособной к дальнейшим трансформациям, то есть она
может оказаться неспособной высвободиться из своей оболочки и реализовать чувство как таковое, которое может и должно
жить по отношению не обязательно только к этому предмету (оно может, выразимся грубо, "зациклиться" на своей
предметной форме выполнения). С другой стороны, я могу основательно забыть Альбертину, - скажем, избавляясь от
несчастной любви, если у меня есть, конечно, какая-то гордость и т.д., я постараюсь это чувство в себе убить; но я
могу его убить настолько, что та часть разума, которая жила через отношение к Альбертине, или та часть чувства, или та
часть универсальной души, которая жила по отношению к Альбертине, - эта часть разума со смертью Альбертины в моем
отношении к ней (она для меня умерла, я ее больше не люблю), - если она не переключилась
на что-нибудь другое, - может уйти, и я навсегда потеряю какую-то часть своей души, своих способностей, своих
жизненных сил. Мы иногда за смерть любимых платим смертью собственной души. Душа умирает. И для Пруста, как я вам уже
говорил в другой связи, самый страшный образ - образ бесконечности, - представленный в самом крайнем своем виде, а
именно, в виде числа и множества. В бесконечности, страшной, живут или пребывают мертвые части моей души,
раздробленной и фрагментарной, части, которые я не могу воссоединить с самим собой, и тем самым я не могу сам ожить и
предстать в каком-то полном виде или в полном составе своего существа.
Кстати (я не помню, цитировал вам я или не цитировал), Валери, идущий параллельными тропинками и испытывающий сходные
проблемы, все те, которые вообще в XX веке встали в отношении художника - не к миру, а к своему собственному
произведению, - насколько я как художник реализуюсь, производя тексты или производя произведения? - так вот, испытывая
сходные проблемы и считая существенной проблему отношения художника к собственным произведениям, Валери говорил, что
великим творцом является не тот, кто создал великие и отдельные, обособленные и завершенные произведения, а тот, кто
овладел собой во всем объеме своего существа. Во-первых, овладел собой как способным производить произведения, и
во-вторых, овладел собой как то существо, которое в зависимости от того, что оно сделало, попадает в те или иные
сплетения в независимом от него реальном процессе движения мира. Ведь очень часто дьявол играет нами именно тогда,
когда мы, как птички на ветках, поем песенки и чирикаем. Это есть как раз те случаи, когда искусство оказывается
просто областью проявления нашей животной или витальной артистичности (чисто чувственной, физической одаренности к
слаганию стихов и т.д.).
ЛЕКЦИЯ 23
С теми мыслями Пруста, в которых выражена идея геометрии времени, то есть такой психологии, которая располагает
существа, видимые лишь на поверхности земли (в пространстве), в каком-то глубинном измерении, скрытом под поверхностью
или под ногами этих существ, так, что мы их начинаем видеть теперь как бы стоящими на ходулях, которые пронизывают и
тем самым объединяют самые различные временные пласты. Я показывал вам, что такого рода идея связана с особым типом
художественного построения, когда художественное построение, разворачивая психологию в различных временных слоях (или
разворачивая человеческое сознание в различных временных слоях), тем самым пытается дать не одну какую-то перспективу,
в точке которой можно было бы объединить все, что мы знаем: объединить биографию, объединить точки жизненного пути
человека или нации, а сразу же движет рассматриваемый предмет во многих перспективах, как бы пытается дать предмет
каким-то многофацетным зрением, - в предположении, что в принципе невозможно объединить куски, которые видны в разных
фацетах, с какой-то одной единственной выбранной точки зрения. Вот какой ход к самому построению художественного
произведения скрывается за этим образом живых существ, стоящих на ходулях, не видных глазу, но реально стоящих на
ходулях, которые под ногами этих существ уходят глубоко в различные временные пласты. "Мне все больше кажется, что
наше обиходное сознание как бы обитает на вершине некоей пирамиды, основание которой в нас и, соответственно, под нами
уходит настолько полностью в ширину, что чем больше мы способны дать себе в нее погрузиться, тем общее мы оказываемся
втянуты в независимые от времени и пространства данности земного в самом широком смысле мирского бытия. Я с самой
ранней юности чувствовал догадку, - и там, где мне удавалось, жил соответственно ей, - что в некотором глубоком срезе
этой пирамиды сознания с нами может случаться простое бытие. Простое бытие - это непрерываемое Наличие-Бытие и
совместно-бытие всего того, что на верхнем нормальном конце пирамиды самосоз
нания доступно переживанию только в виде потока". Значит, в верхнем слое своего сознания, называемом самосознанием, -
в том слое сознания, которое содержит нашу самоидентификацию (установление тождества с самим собой), - нам в принципе
доступно переживать происходящее только в виде потока. Но то, что доступно переживанию в виде потока, происходит не
так, как нами переживается в потоке, а так, как в реальности случается, складывается, сцепляется, - идет какими-то
тайными путями. Следовательно, происходящее в реальности, в отличие от переживаемого в последовательности, есть
какая-то совместность, простое присутствующее-бытие или бытие-вместе всего того, что разделено в последовательности. Я
показывал вам многими примерами, что то, что - в последовательности, есть разделенное - пространственно и временно,
раздробленное, фрагментарное. Я показывал вам фактически, что в последовательности человеческие существа, в том, что
они о себе и о мире могут знать, похожи на некие воображаемые существа Пуанкаре (я не знаю, помните ли вы этот пример
из физики, я сейчас подробности этого образа опущу, возьму лишь одну основную деталь). Это некоторые двухмерные
существа; существа, живущие на двухмерной поверхности и пытающиеся измерить эту поверхность. И эти существа в ходе
измерений сами сокращаются, - скажем, они пытаются измерить пространство световыми или тепловыми лучами, и, сокращаясь
сами вместе с актами измерения, они убеждены, что живут не на конечной поверхности, а на бесконечной, потому что они
никогда не достигают своих объектов: они сами все время сокращаются, и между ними и объектом всегда оказывается
пространство, зазор. Я вам показывал, что в своих желаниях, в беге желаний, особенно в беге любовного желания, которое
расширяет мир, расширяет пространство и время, то есть увеличивает число точек, которые мы должны занять, поскольку
любить и владеть предметом любви мы можем, только если мы охватим все точки пространства и времени, на которых этот
предмет любви расположен, - мы не просто любим Альбертину, мы хотим влад
еть и миром Альбертины, ее прошлым и всеми его разветвлениями, а они в нашем желании увеличиваются, - так вот, в этом
беге желаний мы как бы суживаемся, а поэтому пространство и время расширяются, и в этом беге нет никогда конечной
точки. Это - бесконечность. И поэтому я приводил вам образ Пруста - что самое острое жало (как выражается Пруст)
бесконечности - в случае числа и множества - размножение точек. И мы изнемогаем в беге охвата этих точек -
недостижимого охвата - и можем, как я говорил вам, пожелать только смерти. Лучше умереть, но эта смерть - адская,
повторяющаяся, потому что идея смерти такова, что мы как бы хотим, как я вам говорил, наказать мир своей смертью. То
есть истинное сознание смерти здесь отсутствует. Мы опять бесконечно воображаем себя каким-то персонажем уже в том
мире, в потустороннем мире, который предъявляет счет и показывает: вот, смотрите, как вам теперь без меня, теперь вы
смогли убедиться, каким я был хорошим и замечательным, и чего вы не видели, пока я жил... Вот то, что Пруст называет
отрицательной идеей смерти (идеей со знаком минус).
И вся эта область, как небо, держится и очерчивается напряженными граничными состояниями, которые сами меняются:
границы перемещаются в зависимости от пути, который проделывает человек, в зависимости от того, извлекает ли он смысл
из своего опыта или не извлекает, преобразует ли он себя в своем опыте или не преобразует, то есть эти граничные
состояния как бы подвижны и мигрируют в этой среде. И эта среда есть то, что Пруст обозначает словом "между", тем
самым как бы блокируя и нейтрализуя наш наглядный взгляд. Мы не видим этой среды (как не видим атмосферного давления),
мы нашим привычным наглядным взглядом выделяем отдельные существа, называемые людьми, и границы своего тела,
отделенные от среды, мы имеем, будучи границей своего тела отделены от среды, свой внутренний мир, - вот этот взгляд
Пруст блокирует. Он как бы нейтрализует различение среды и выделенного индивида: у него то, что происходит в индивиде,
происходит как бы в каком-то межсредии, или само человеческое существо (как его состояние) есть нечто живущее в
"между", - мы как бы существа среды, а не существа, спрятанные под оболочкой нашего тела, которое дискретно и
выделенным образом выделяет нас из среды. И поэтому то движение объединения, которое происходит в глубоком срезе
объединения того, что на поверхности в последовательности разделено, это движение объединения есть движение (нужно
представить себе образно) выворачивания внутреннего и овнутрения внешнего, то есть опять - нейтрализация традиционных
различений внешнего и внутреннего. Я об этом вас предупреждал в прошлый раз, когда говорил, что то, что мы понимаем,
оказывается, не есть вживание, потому что мы понимаем что-то, из чего убраны человеческие переживания. Я ведь говорил
вам: только время в чистом виде есть то, что может быть втянуто в это непрерывное движение в "вечном настоящем",
потому что во времени как таковом, не в чистом виде, а как таковом, мы совмещены в наших переживаниях с тем
представлением, которое мы имеем о причинах этих переживаний, и экран этот мы расцепить там не можем.
А чистое время есть расцепленный экран, и когда мы расцепили экран, оказывается, мы вовсе не в душу человека
проникаем - почему? Да по одной простой причине - Рильке говорит, что "основания, которые в нас и, соответственно, под
нами, уходят глубоко в ширину..." того, что есть под нами (именно под нами, но все-таки не внутри нас), мы-то ведь
тоже сами не знаем, мы сами этого не переживаем (мы переживаем причины наших переживаний; само переживание содержит
сознание причин переживания, как я вам говорил), - это под нами, и вот то, что - под нами, и выворачивается в этом
"вечном настоящем" или в сфере, выворачивается наружу в виде эквивалентов.
Если вы возьмете текст Пруста, вы буквально через каждые двадцать; тридцать страниц увидите эту проблему
эквивалентов, которые у него называются то "духовным эквивалентом моего переживания или состояния", то "материальным
эквивалентом", то есть таким объектом в мире, реально в нем существующим, который максимально прозрачен по своей
материи для состояния, которое им обозначено. Ну, скажем, настоящий голос певца, который полностью совпадает и
является развитием выражаемого им содержания, не привнося ничего от себя, - привнесение от себя чего-нибудь превращало
бы материю голоса, материю ритма, материю интонации в нечто непрозрачное. А вот такая материя, которая прозрачна для
того, что она в самой себе держит, и содержимое в материи никак не замутняет этой материи, - это есть эквивалент.
Условно скажем так: материализованное существование вывернутой наружу внутренности, но внутренности - не человеческих
переживаний, а того в нас, чего мы сами не знаем, что в нас действует, но доступно нам тогда, когда это внешним
образом существует, внешним образом материализовалось в виде эквивалента. И такими эквивалентами для нас могут быть не
только материальные вещи, которые чаще всего искусством создаются, это могут быть и эквиваленты, объединяющие разные
точки пространства и времени, эквиваленты, скажем так, - судьбоносные, вернее, эквиваленты, которые являются (я не
помню, кажется, Рильке это говорил) вокабулами нашей беды, или нашего страдания, или нашей нужды. Сейчас я поясню, что
я сказал. Ведь я говорил о том, что факт непрерывности движения, особого движения - придания смысла, придания
справедливости и т.д., - имея особую размерность, большую, чем размерности кусков нашей последовательности, то есть
кусков наших непосредственных желаний, аппетитов, скорости наших честолюбий или вообще нашего человеческого
материального нетерпения, - эта непрерывность требует от нас держания времени, требует от нас способности пребывать в
"тайне времени", требует от нас терпения по отношению к тайным путям порядка, в котором мы должны д
опускать шансы других. (Других мы должны воспринимать как делающих что-то, и это делание не направлено по отношению к
нам никоим образом не имеет по отношению к нам намерений.) Я говорил вам уже в самом начале, что дети воспринимают мир
так, и советские граждане тоже так мир воспринимают; мы же общество инфантильных дебилов, в котором все, что
происходит, происходит, чтобы нам что-то сделать - или хорошее, или плохое, - вот это пример неспособности держаться в
"тайне времени". Эта "тайна времени" означает еще одну простую вещь, и вы сейчас поймете, потому что термин, который я
хочу употребить, прокрыв им способность держания "тайны времени", я уже употреблял в другой связи, когда рассказывал о
точке труда жизни: некоторое подвешенное состояние, в котором происходит какая-то интенсивная деятельность, не дающая
никакого продукта, и которое образно можно назвать "трудом страдания", или "трудом траура", если угодно. У Фрейда есть
выражение - "труд траура", - когда мы держимся в страдании или в труде жизни, в тайной химии жизни, не пытаясь его
разрешить или заместить чем-нибудь. И вот в этом труде страдания мы можем быть одновременными каким-то внешне
зафиксированным, происшедшим, материализованным человеческим судьбам и примерам, когда эти внешние события являются,
как я сказал уже, вокабулами или слогами, составными буквами моего состояния. Конечно же, для христианина вокабула его
терпения и бодрствования - исторически случившееся событие под название Христос; это - эквивалент. Я предупредил вас,
что эквиваленты - не только те, которые производятся певцом или производятся искусством вообще, но и в истории есть
объединения различных точек пространства и времени в "вечном настоящем", объединения по эквиваленту, который есть
вокабула или вокабулы нашего - чего? - пребывания в вечном настоящем. Эти вокабулы есть те вхождения в универсальную
душу, которые Пруста интересуют. Причем я взял самую яркую вокабулу, самую несомненную вокабулу, - скажем, сама
история человека под именем Христос - вокабула нашей нужды,- а только
в нужде мы находимся в "тайне времени" и в "вечном настоящем". А что такое "вечное настоящее"? Вечное настоящее -
это то, в чем варится то, что всегда случается, вечно случается. Понимаете, как бы мы ни менялись, мы всегда стоим
перед проблемами реализации своего желания, своей жизни, собирания ее и реализации ее в целом, это же вечно делается.
И когда мы будем умирать, мы будем ведь оценивать то, как мы жили, и смысл того, что мы в жизни испытали и как мы
прожили нашу жизнь, по этим знакам или критериям, а они, оказывается, - те же самые проблемы, внутри которых
находились люди тысячу лет тому назад или на расстоянии тысячи километров от меня, одновременно со мной, но очень
далеко от меня и т.д. И вот это есть "вечное настоящее", в этом смысле слова, в смысле вечной драмы человеческого
бытия.
ЛЕКЦИЯ 24
Мы убедились, и произведение Пруста нам это доказало, что можно взять любой кусок жизни человечества и суметь из него
многое извлечь и показать. Из зрелища революции или крупного социального кризиса, из крупных социальных или
исторических событий можно извлечь столько же, сколько из простой любовной истории. И наоборот, из простой любовной
истории можно извлечь не меньше, чем из крупных кризисов в истории человечества. В целом произведение Пруста говорит
нам о том, что можно взять произвольно маленький кусок человеческой жизни и увидеть в нем всю жизнь человечества во
всех ее сплетениях, что, конечно, соответствует принципу "вечного настоящего". Вечное настоящее - во-первых, оно
существует в любое мгновенье и в любом куске человеческой жизни, отдельного индивида или класса индивидов, и
во-вторых, в "вечном настоящем" даны сплетения всех связей, какие вообще существуют. Как я говорил, это как бы
максимально уплотненное, закрученное на самого себя ядро вселенной, содержащее в себе все сплетения, все связи. Более
того, содержащее саму вселенную в целом (историческую, социальную, психологическую, физическую вселенную), вращающуюся
вокруг ядра, из которого исходят какие-то линии, какие-то траектории, пронизывающие насквозь эту туманность или это
созвездие и связывающие ее во что-то целое, данное в любом маленьком кусочке. И в этом вращении туманности, которая
как бы по спиралям отлетает от этого ядра, мы видели основное, за чем гонится Пруст, а именно: летучее живое (летучее,
потому что в каждом моменте переплетенное со смертью), какую-то летучую истину, какое-то летучее совершенство и
полноту, которые летучи именно потому, что человек не может продлить этой полноты, - молний истины нельзя растянуть в
долгое и ровное Солнце, которое само по себе было бы подвешено на небосклоне без нашего усилия и гарантировано, на
достаточно долгое время, освещало бы нам вещи и людей, то есть показывало бы нам истину. И момент полноты и
совершенства дан каким-то летучим образом - например, в образе героя. Его нельзя ни продлить, ни п
овторить. Мы могли бы фабриковать (производить "индустриальным" образом в массе экземпляров), если мы могли бы
имитировать, но поскольку эти состояния летучи, поскольку продлить их произвольным или волепроизвольным усилием
человека нельзя и нельзя имитировать.
И вот я напоминаю вам тему, очень важную для Пруста и вообще для европейской культуры, тему отличия чего-то живого
(мы условно назовем это "живым") от его имитаций или дублей. И это "что-то живое" живет по одним законам, а имитации
или дубли живут по другим законам. И вся проблема пути, как ее понимает и ощущает Пруст, состоит в том, что и как на
этом пути может быть спасено, воскрешено или искуплено. Искуплено - потому что раз все летуче, то человеческий удел -
быть в грехе, иллюзии и в ошибках, которые (и это очень важно) являются неотъемлемыми признаками или свойствами
истины. Не в том смысле, что истина их в себе содержит, а в том смысле, что мы не можем иметь истины как таковой, -
нет "царского пути" к истине. И ставится вопрос о том, с чем из реального дерзновенного опыта, где заранее ничего не
известно, где нельзя руководствоваться никакими правилами и нормами, и поэтому неминуемо ошибаясь, совершая грех,
испытывая боль и страдания и причиняя другим боль и страдания... - с чем из этого мы можем предстать пред Страшным
Судом, по гласу которого оживает и предстает на суд все то, что достойно жизни, или, как сказано в Евангелии, "все,
что записано в книге живых". А мы знаем, что люди как таковые, самим фактом, что они - люди, еще не "записаны в книге
живых". Есть люди, которые не жили, в том смысле, что они не делали ни добра, ни зла, и в "книге живых" скорее может
оказаться человек, который делал зло, чем тот, который избегал зла путем того, что избегал вообще что-либо делать и за
что-либо брать на себя ответственность и, следовательно, вину (такие "безвинные", которые ничего не делали, они просто
не считаются живыми). И вот это выделение в осадок частиц живого из человеческого опыта и собирание их есть то, что я
называл "путем", и, собственно, историей чего и является роман "В поисках утраченного времени". Вы, конечно, прекрасно
понимаете, что роман "В поисках утраченного времени" не есть история Пруста, история какого-либо эмпирического
человека, а есть история и топография, или топология пути. Пути собир
ания частиц живого и пути искупления.
Произведение - есть нечто такое, перед лицом чего, как говорит Пруст, "мы не свободны". Я уже подчеркивал
нетождественность произведения написанному, книге, и тем самым вы понимаете, что слово "письмо", "написание" я не
совсем в том смысле употребляю, как в обыденном языке употребляется слово "написать", и следовательно, термин "текст"
не совпадает с обыденным смыслом термина "текст". Скажем, то, что я называл телескопом, есть текст, посредством
которого мы читаем. (Мы читаем не телескоп, а телескопом читаем, но сам телескоп есть текст). Вся загадка нашей
сознательной жизни и состоит в том, что мы тексты читаем текстами, и только текстами можем прочитать. Перед текстом (в
обыденном смысле), перед книгой мы, конечно, свободны, мы пишем ее как хотим или как нам удастся, а Пруст говорит о
такой книге или о таком произведении, перед лицом которого мы не свободны. И, как он выражается, несвободу мы должны
даже "открыть" (как физики открывают закон); произведение как бы уже есть и мы не можем его произвольно сочинять, - мы
не свободны в том смысле, что мы должны его открыть как уже существующее. И в каком же смысле все-таки это - уже
существующее? А в очень простом, - который одновременно объясняет нашу несвободу перед лицом произведения. В том
смысле, что никакое произведение никогда не завоевано до конца. Оно есть непрерывно рождающаяся реальность, непрерывно
складывающаяся или непрерывно возрождающаяся - непрерывная реальность. Скажем, такие феномены есть в нашей духовной и
сознательной жизни, - например феномен, называемый словом "вера". "Вера" есть нечто, о чем никогда нельзя сказать, что
она окончательно нами приобретена и является нашим достоянием и может лежать рядом с нами, а мы рядом с ней, и когда
захотим, обратимся к ней (она у нас есть так же, как у нас в кармане лежал бы платок, и, когда он мне нужен, я его
достаю). Такие явления как вера - о которых нельзя сказать никогда, что они нами обретены, - они все время обретаются
и являются актом, а не вещью. Вечным актом, который все время делается. И вот то,
что называется произведением (или то, что называется телескопом, или то, что называется текстом), есть акт, который
все время делается, и о нем нельзя сказать, что он сделан, закончен и нами приобретен. Все время заново приходится это
возрождать, и любой человек, имевший глубокий сознательный опыт или глубокий религиозный опыт, может это подтвердить.
Вы можете взять всю историю актов человеческого сознания, как она зафиксирована философией в поэзии, в религии, и вы
увидите, что все люди, которые действительно испытали этот опыт, знают, что их вера не есть нечто приобретенное. И не
случайно Пруст соединяет два термина: "было в моей голове всегда одинаковое, тождественное самому себе" и "непрерывно
становящееся". Парадоксальное соединение - потому что то, что равно самому себе, то, что тождественно, оно как бы уже
есть, и соединить это с термином "постоянное становление" очень трудно. Но вот эти парадоксы и есть акты
философствования - нечто, что есть и непрерывно становится.
Вот сейчас я выхожу к очень важной теме, которой, собственно, я хотел начать весь последующий цикл, и которая была бы
напоминанием об основной ноте предшествующих наших занятий и одновременно давала бы камертонную ноту для последующих
наших размышлений. Я сказал: экспериментальная вера - сейчас я сделаю некоторый экскурс, который пояснит и это
словосочетание, и тему нашего романа "В поисках утраченного времени". Значит, - вера, но экспериментальная. И я одну
ассоциацию добавлю: перед лицом такого предмета (или произведения), который никогда нельзя считать приобретенным - он
есть непрерывно становящаяся реальность, и в той мере, в какой я ею занимаюсь, то есть создаю текст, я нахожусь в
каком-то континууме чего-то вечно рождающегося - так вот, это вечно рождающееся, или произведение, или предмет веры,
реальность как предмет веры, есть нечто, что одновременно Пруст называет Страшным Судом. Он говорит так:
"...единственный Страшный Суд для художника - это произведение". То есть мы стоим перед лицом произведения (перед
которым, как мы выяснили, мы не свободны) - как перед Страшным Судом, на котором все предстают - воскреснув, в своем
добре и зле, и оцениваются; значит, мы проверяемся на произведении, как на Страшном Суде. И вот, введя тему веры, я
тем самым обозначил фундамент европейской культуры. Значит, произведение есть что-то, что фиксирует след -
производимый самим же произведением - движения сознания в человеке. Скажем, вместо движения моих хаотических чувств в
ответ на получаемые письма, на которые я должен ответить, или на все то, что движется вокруг меня в потоке, во мне
происходит другое движение, индуцированное произведением. И само произведение в свою очередь есть след какого-то
движения в самом человеке - не вокруг него, не в культурной форме, не в законе, не в каком-нибудь институте,
социальном, юридическом или культурном, а в человеке. Так вот, примем постулат (он реализован был Прустом, и потом я
покажу, какую связь он имеет с фундаментом европейской культуры), что движение внутри человека есть усло
вие понимания исторических и социальных явлений, есть условие понимания окружающей человека вселенной. Движение в
человеке в том ядре, о котором я говорил, вокруг которого накручиваются спирали. И чтобы понять то, что мы видим на
разных витках спиралей, на разных расположениях, - там разные события: социальные, культурные, исторические события, -
чтобы их понять, мы должны обратиться к какому-то происшедшему движению в человеке. Во-первых, то, что оно совершится,
есть условие того, что вообще появятся сами эти события и явления, и, во-вторых, выявление этого движения есть условие
их понимания. Теперь я более конкретно поясню этот постулат. То, что делает Пруст, можно назвать, так сказать, своего
рода происшедшим в начале XX века возвращением к тому, что является домом европейской культуры и европейского
человека. Что является домом европейского человека и европейской культуры, которая есть нечто вставшее из огня и пепла
антично-евангелического возрождения? Что является камнем фундамента этой культуры? Пока я поверну это с одной стороны,
чтобы получить какие-то слова для характеристики этого камня. Явно, например, что Пруст и аналогичные ему авторы,
такие, как, Джойс, Фолкнер, Музиль, Рильке, Эзра Паунд, возвращали нам гордость держания огня бытия, выразимся так, в
противовес попытке устанавливать бытие на каких-либо налаженных и само собой действующих механизмах культуры. И, таким
образом, в мире есть что-то, что держится потому, что налажена нормативная, репродуктивная машина культуры: что-то
держится, потому что есть такие нормы, такие репродукции, такие правила и т.д., которые могут работать (и работают)
без того, чтобы в них включалась моя вера (я не случайно этот феномен нашего сознания так подробно вам описывал,
казалось бы, незаслуженно подробно). А с другой стороны, с Прустом и другими нам ясно, что положение человека
трагично, как таковое, или, как говорят философы, онтологически трагично, и значит - героично, в том смысле, что
человек своим усилием держит бытие или огонь бытия. А огонь и есть непрерывн
о становящаяся реальность, ее нельзя схватить, - поди схвати огонь, он даже твердой формы не имеет. Так вот, гордость
держания огня бытия или само усилие держания и есть то, что я называл движением в человеке, которое я фактически
расценил как некий замковый камень (вы знаете, в архитектуре есть какой-то камень, который является замком всего
купольного свода или фундамента). Это движение и лежит в основе европейской культуры, и сейчас через это мы четче
поймем то, что я называл "принципом невербальности", лежащем в основе европейской культуры. Это можно уловить тогда,
когда действуешь в культуре, а вне нее, то есть вне действия, уловить трудно. Например, попытайтесь уловить разницу
между тем, что значит описать акт познания и что значит познавать самому. Ведь можно описать, что такое мысль, а можно
знать мысль тем, что мыслишь сам. (Декарт говорил, что можно знать, что есть мысль и сомнение, только самому мысля и
сомневаясь.) Напомню вам, что значит невербальность, - нечто само существует, а не описывается, - в том числе мысль.
Для мысли ведь всегда есть слова, есть всегда описание, но одно дело - описанная мысль, а другое дело - мысль, которая
есть движение самого человека. В религии это называли внутренним словом - нечто, что есть слово, но узнается не из
книги, а есть движение твоей собственной души. И поэтому евангелическое Возрождение было обращением не к тому, что
получается из текстов и описаний, а к тому, что получается на основе собственного движения в душе человека как
окончательной, последней и замковой (в смысле замкового камня) инстанции. Это конечная инстанция, фундаментальная
инстанция. Вот это был огонь бытия, держанием которого и оформляется классическая европейская культура.
ЛЕКЦИЯ 25
Вы помните, я надеюсь, что называет Пруст экспериментальной верой. Мысль Пруста состоит в том, что действительная
скрытая и, как мы знаем, непрерывная реальность может быть предметом только такой веры, которая позволяет человеку,
собирая самого себя, вытягивая свои ноги, руки, голову из каких-то спонтанных сцеплений механизмов (социальных,
психологических, исторических), позволяет ему включаться в эту непрерывную реальность и видеть ее, то есть видеть
какое-то место, где ткутся и плетутся наши судьбы. И называется такое отношение к миру "экспериментальным" потому, что
приходится в настоящем, собственном, рискованном движении, без заранее данных гарантий, именно экспериментом, часто на
свой собственный страх и риск, выявлять действительное лицо мира или реальности. И, самое главное, то, что называется
экспериментальной верой, предполагает особое человеческое состояние, которое я называл "мужеством невозможного". Я
просто приведу вам пример, чтобы вас не шокировало, когда философы применяют такие термины: "невозможное" или
"невозможное мужество", - как может быть мужество невозможного? Подумайте над тем, что в составе человеческих
переживаний и страстей есть всегда нечто, что в принципе не может быть ничьим переживанием, то есть не может быть
предметом нашего переживания. Скажем, чистая, бескорыстная любовь в мире не существовала и не может существовать, и не
может быть выполнен акт чистой и бескорыстной любви. И тем не менее она существует в регистре человеческих страстей,
можно пережить ее реально в эмпирическом мире. Но, перейдя на религиозный язык, - в мире нет актов, фактов святости.
Вот в таких случаях философы и вводят понятие границы, и такого рода предметы, называемые "святостью", "чистой доброй
волей", - чистой доброй воли тоже не бывает, к чистой доброй воле, к совершенно бескорыстной доброй воле всегда
примешано какое-то сенсуальное эмпирическое человеческое соображение; вполне чистой воли у человека быть не может, и в
то же время мы пользуемся этим понятием, чтобы описывать человека, и сам человек име
ет это в регистре своих мотивов, переживаний, целей и т.д., - так вот, такого рода состояния, которые в принципе не
могут быть никем пережиты как таковые, называются граничными состояниями. Они очерчивают мир, в котором могут
случаться добрые поступки, очерчивают мир, в котором может случаться любовь, но ни один случай любви, ни один случай
доброго поступка не есть сам этот граничный предмет, называемый "чистой доброй волей", "чистой, бескорыстной любовью"
и т.д. Можно назвать это метафизическими невозможностями. Из них вытекают в том числе и некоторые апории нашего
сознательного и нравственного, и экзистенциального бытия, состоящие в том, что, например, есть что-то в принципе
невозможное в любви мужчины и женщины, то есть невозможно выполнение некоторой полной гармонии душ, которая тем не
менее, как граница самого переживания, остается, существует; как сказал бы философ - имеет онтологическое
существование. То есть в онтологию попадают вещи, которые действуют в человеке и в мире, но при этом никем
действительно не могут быть пережиты. Этот взгляд просто нужно уловить и удержать его, каждый раз нужно его себе
напоминать снова, потому что раз навсегда выучить его нельзя. И, к сожалению, все важные вещи в нашем уме принадлежат
к той категории вещей, которые каждый раз снова нужно завоевать, их нельзя раз и навсегда выучить и потом пользоваться
как обретенным и выученным. В том числе и тот взгляд, который я пытаюсь вам передать, должен быть заново вспоминаем.
Кстати, то, что у Пруста называется памятью, не есть память в нашем "обыденном смысле слова, а есть воссоздание,
поэтому нужно говорить не "воспоминание", а "вспоминание". И действительная проблема памяти у Пруста, в том числе -
обретенного, утраченного времени, относится к таким состояниям, которые, хотя они случались, нужно заново и непрерывно
создавать.
Так вот, я говорил о чем-то невозможном в том смысле, что человек не может в чистом виде выполнить состояния,
заданного на границе его собственных переживаний. Граница приводит к тому, что вообще такие переживания могут иметь
место. Скажем, если бы не было границы, у нас не было бы человеческих переживаний, называемых "доброй волей",
"любовью" и т.д., но сами эти переживания не есть ходячий образец того, что дано на границе. Кант говорил в свое
время, что в мире никогда не было действительных случаев святости, хотя вы знаете эмпирически, что есть святые,
церковью причисленные к таковым. Только философ может так мыслить. И вот, говоря о невозможности, я это так поверну,
чтобы вы на себе почувствовали фундаментальную важность сознания нами существования такого рода странных вещей в нашей
психике и в нашем человеческом устройстве. Я приводил вам цитату Валери, который говорил о том, что творческий или
создающий человек - это не тот человек, который создал что-то великое (скажем, великую оперу, или совершил великий
гражданский поступок, что угодно; учтите, что поступки у нас вполне уравнены с книгами, и писание книг не имеет
никакой творческой привилегии перед тысячами других наших актов), а тот человек, который овладел собой в полном
составе своего существа. И следовательно, если вы помните, он представляет собой как бы хорошо настроенный инструмент,
который производит только правильные гармонии, а не те, которые залетают ему в голову спонтанным ходом вещей. И в этом
смысле, например, даже ум и глупость можно определять непсихологически. Глупость - это то, что мы думаем сами по себе,
без себя, то, что само думается в нашей голове, а умно - то, что мы подумали сами, в смысле создания машины, которая
обладает свойством автономии, или своезакония. И грузинский, и русский перевод этого античного термина неточен, там
исчезает оттенок "номоса", то есть закона ("авто" и "номос" сливаются, и мы уже не слышим этого слова), и поэтому
лучше говорить "своезаконие" - нечто, производящее на своих собственных основаниях. Скажем,
умно то, что производится на своих собственных основаниях. И, наоборот, к продуктам ума нужно подходить и
воспринимать их на основе их собственных законов, которые они перед собой поставили и на основе которых они возникли.
Нельзя, например, внешними соображениями критиковать экспериментальную попытку художника или экспериментальную попытку
писателя критиковать произведение, - нет, мы должны его брать на основе его собственных законов. Вот свои собственные
законы, может быть, оно не выполняет или выполняет, - так мы можем говорить.
Возвращаюсь снова к эксперименту, напомнив проблему метафизических невозможностей или метафизических переживаний,
которые не являются нашими человеческими переживаниями, возвращаюсь к теме фундамента европейской культуры, в котором,
как я вам говорил, лежит принцип невербальности, очень важный принцип, поскольку, указывая на некоторые обязательно
происшедшие движения в человеке, он это движение в человеке берет за принцип понятности, или, как говорят философы,
интеллигибельности всего остального, в том числе общества, истории. Что случилось в смысле социальных событий? Что
случилось в смысле исторических событий? Мы это понимаем, если можем выйти к движению, совершившемуся или не
совершившемуся в человеке. И нам нужны не слова, не книги, не что говорилось, а движение в человеке, - некоторый
невербальный опыт определенного типа, в данном случае возрожденческий опыт. И если я пользуюсь этим принципом, чтобы
понять какие-то события, я должен сначала посмотреть: было движение или не было движения в человеке. Если есть
движение в человеке, невербальное, на собственный страх и риск самоприсутствие, если есть акт познания, а не описание
акта познания, не из книги перенос в себя, а движение из себя, - анализ и понимание этого есть одновременно способ
понимания того, что случается в социальных и в исторических судьбах людей (способ понимания тех явлений, которые мы
невооруженным глазом видим как крупные события, крупные движения и т.д.). Нам нужно твердо закрепить одну очень важную
вещь, имеющую самое прямое отношение к тому, как вообще все общество, вся история предстают в романе Пруста: в каждом
случае Пруст пользуется принципом возвращения всех событий к некоторому их невербальному корню, проросшему или
сдвинувшемуся в человеке. Пруст говорит: "Историки, если они были правы, отказавшись от объяснения актов, совершаемых
народами, волей королей (вы знаете, что был такой тип исторического объяснения, когда акты, совершенные народами,
нациями, объяснялись волей королей, то есть волей выдающихся индивидов, или индивидов, п
оставленных на высокие посты; скажем, некоторые вещи в 30-х-50-х годах объяснять волей и характером Сталина), то они
должны были бы заместить ее (волю королей) психологией среднего индивида (что-то понять в психологии индивида и потом
понимать акты народов)". И здесь Пруст приводит интересный пример, относящийся к объяснению войны между Францией и
Германией (первой мировой войны). Чтобы понять внутреннюю интеллектуальную текстуру (то есть ход мысли) этого примера,
нужно понимать стиль, а иначе это просто выглядит как необязательное, экзотическое описание, в данном случае описание
поведения хозяев немецких кофеен, о которых Пруст говорит, что они с восторгом любили - или свою газету (та газета,
которую данное кафе выписывает), или мнение своих клиентов (мнение хозяина кафе было всегда мнением клиентов, которые
регулярно посещают это кафе). Пруст приводит это описание, чтобы показать, что волновой интеграл этих мелких движений
в душах хозяев кафе, принимающих на себя мнение своих же собственных клиентов или газеты, чуть было не сделал
возможной войну во время кризиса в Агадире. Значит, чтобы это событие было возможно, должны были произойти какие-то
движения такого рода, и, наоборот, чтобы понять это событие, когда оно произошло, или если оно не произошло, почему не
произошло, нужно к этому движению идти. И далее он пишет, перемешивая любовный опыт с опытом военным, или
дипломатическим, или историческим, то есть приводя примеры из своих отношений с Альбертиной на равных правах с
примерами из взаимоотношений Вильгельма Второго с Францией, с французским правительством - что такое? что за бред?
нет, не бред - "Во времена, когда я верил в то, что говорят, я легко мог поддаться искушению (слыша, как Германия
отрицает какие-либо агрессивные намерения и вслух провозглашает мирные намерения) верить этим утверждениям. Но мой
опыт жизни с Альбертиной и с Франсуаз (Франсуаз - это служанка дома, которую он тоже наблюдал и опыт общения с которой
тоже имел) приучил меня подозревать в них мысли и проекты, которые они не выражали,
и я не пропускал ни одного слова Вильгельма Второго, не подвергая его такой проверке (или такому подозрению), и ни
одно его слово не могло обмануть моего инстинкта...". А инстинкт, выкованный в отношениях с Альбертиной и Франсуазой,
состоит, во-первых, в том, что слова вовсе не говорят того, что есть на самом деле и что люди думают, во-вторых,
больше, чем содержание слов, говорит о действительности качество слов. Например, краска, прилившая к щекам Альбертины,
- это качество больше говорит о психологии Альбертины, чем ее слова. Об истине больше говорит то, что Пруст называет
"кусками истины", которые стилистически инородны самому потоку речи, - скажем, если в речи Альбертины (которая
принадлежит к определенному слою людей и, следовательно, у нее речь, типичная для данного слоя людей) вдруг невольно
выскакивает какое-то словечко, которое стилистически принадлежит к совершенно другому типу. Или, например, шутка мужа
о том, что жена ему изменяет. Пруст говорит: через час ваша шутка будет правдой, это - закон, так оно и есть. И,
очевидно, сама шутка не случайна, и автор шутки не знает о том, что она не случайна. Пруст как бы боялся искушать
судьбу, он считал, что стоит пошутить, и шутка потом окажется правдой, так лучше уж с такими вещами не шутить. Так
вот, говорит Пруст, извиняясь за свой метод переноса опыта с Альбертины и Франсуазы на опыт дипломатических и
исторических отношений: "Конечно, это все частные речи, не имеющие значения ни для чего, кроме как для жизни этой
маленькой спиритуальной (духовной) клеточки, каковой является отдельное существо (обратите внимание на выбор слова:
"духовная клеточка, каковой является...", или "моральная клеточка, каковой является отдельное существо"). Но так же,
как и случае животных тел и человеческих тел, то есть ансамблей клеточек, которые (тела) по отношению к каждой в
отдельности клеточке велики так же, как Монблан; так же существуют, как существуют ансамбли клеточек человеческого или
животного тела, так же существуют громадные организованные нагромождения индивидов, кот
орые называются нациями; их жизнь (то есть наций; как национальная жизнь, в том числе с эпизодами Агадира, эпизодами
поведения Вильгельма, вторжения немецкой армии в Бельгию и т.д.) лишь повторяет, амплифицируя, жизнь составляющих ее
клеточек (социальные и исторические события лишь повторяют, амплифицируя, жизнь, или - внутреннее движение клеточек,
то есть индивидов, составляющих эти организмы), и тот, кто не способен понять тайны, реакции, законы этих последних
(то есть клеточек; тот, кто не мог он понять Альбертину в ее тайне), тот будет говорить лить пустые слова, когда он
будет говорить о борьбе между нациями". И действительно, мы часто говорим пустые слова о социальных вещах, о борьбе
между нациями, о дипломатических актах и т.д. и т.д., потому что мы не понимаем, не знаем или не постарались понять и
узнать тайны в движениях отдельных клеточек. Такие вещи наблюдались в России начала века: скажем, с обратной их
стороны, термин классовой борьбы, как объяснительный термин чаще всего был термином "черного ящика", который
совершенно не давал никакого понимания тех движений, о которых я говорил, а прихватывал их только на выходе чисто
манипуляторски. То есть термин "классовая борьба" был не объяснительным термином, а термином, при удачно сложившихся
обстоятельствах позволяющим манипулировать массами людей, не понимая, что в них происходит. Потом то, чего не понимал,
нагоняет, обратным ударом, неминуемо нагоняет того, кто не понимал. Так оно и случилось, конечно. И события
складывались не по тому содержанию, которое фиксировалось термином "классовая борьба", а по тем сплетениям, которые
оставались не понятыми этим термином.
Я не случайно обращаюсь к образцам религиозного опыта: там зафиксирован глубокий опыт человеческого сознания,
никакого отношения к конфессиональной спецификации не имеющий. Например, классическая ситуация: Послание Святого Павла
(или Блаженного Павла) римлянам. Драматическая проблема, которая состоит в том, что можно знать хорошее, то есть знать
закон, а выбирать и делать плохое. По одной простой причине: о том, что мы делаем по желанию, нельзя ничего заранее
сказать; он - акт желания или выполнения желания - непрозрачен, смутен, пока не совершился. Только Бог читает в
сердцах, я повторяю, а наше дело - идти и совершать акты, заранее приняв то, что смысл их установится, и он может
оказаться плохим для нас, но другого у нас нет. Вот еще один оттенок, расшифровывающий смысл слов "экспериментальная
вера" у Пруста. Глубокое ощущение Прустом фундаментального онтологического положения человека, или удела
человеческого, который нам дан: что мы можем и что мы должны, и чего мы не можем читать в сердцах, в том числе в
своем, и мы должны идти рискуя, потому что только по ходу дела установится и, установившись, может оказаться грехом,
но другого не дано. И, кстати, не случайно в религиозном опыте, как он религиозными людьми переживается, эта сторона
дела - поскольку религиозная работа направлена в сторону организации почитания, то всякая сторона исследования мысли
приостанавливается, - уже идет в приглушенных тонах. Скажем, в этом Послании Павла мысль останавливается простым
различением между греховным телом и Святым Духом, где та проблема, о которой я говорю, после намека на фундаментальную
непрозрачность, сводится к борьбе с телом как "греховной темницей нашей души". Ну, а философу и писателю этого,
конечно, недостаточно, у них другие пути и другие задачи. Но общность переживаний или исходных точек переживаний есть
вообще во всех великих человеческих испытаниях, и в религии, безусловно, фиксируется великое человеческое испытание.
ЛЕКЦИЯ 26
Мы говорили о вещах, которые можно назвать, условно, сократической точкой нашей жизни. Такая точка, с которой мы
очень часто перекрещиваемся в нашей судьбе и из которой мы должны быть вынуты, должны выйти из любого дела или из
того, что нам кажется замыслом истории, общества, в которое мы вплетены. И тем самым то, что я говорил, означает, что
мы как бы в этой точке делаем то, что она нам велит, а она нам велит идти по пути своего предназначения - вопреки
задачам, рациональным прикидкам, целям, которые возникают из общественного, культурного и т.д. дела. И если нам
удается выполнить требования этой точки, - знаем мы о том или не знаем, такая точка всегда есть, таков закон
устройства мира (в истории есть такие примеры: странное поведение Сократа, странное поведение многих других,
оставивших нам предшествующий образец героического деяния), и если мы выполняем то, что говорит нам голос этой точки,
то мы попадаем в то, что можно было бы назвать метафизической матрицей (я употребляю термин "матрица", поскольку он
содержит в себе оттенок чего-то, что рождает). Мы попадаем во что-то, что порождает в нас другие состояния и другие
контуры нашей жизни и поведения, - скажем, механизм дела требует, чтобы я учитывал какие-то общественные интересы,
логику самого дела, поступал бы целесообразно ради самого дела и т.д., а если я нахожусь в этой матрице, то я ничего
этого сделать не могу. Например, при случае каком-то, вообразимом, я не смогу ради того, чтобы защитить возможность
своих лекций, сказать, что я советский философ. Хотя явно ради дела стоило бы так сказать: ну, подумаешь, подмигнул
вам - и сказал, ведь мы друг друга понимаем. Если так, то, значит, я не попал в матрицу и что-то во мне и тем самым в
мире не родится просто из-за такой целесообразной и практичной хитрости. Но зато родится, если я выполню то, что
рождается в матрице, конечно, обида деловых людей на меня, что я их подвел, ваша обида, что я вас подвел, и, скажем,
если вам нужны эти лекции, их не будет, и тем самым дело "прогресса" в Грузии пострадает. (Я бер
у максимально близкие и простые примеры, чтобы показать серьезные вещи, стоящие за этим. Понимаете, философия может
говорить только на языке каких-то изначальных жизненных смыслов, из-за которых, собственно, сама философия и
существует, то есть существует определенный способ мысли, употребляющий определенные слова. Вот я сказал, казалось бы,
простую вещь, но чтобы сказать ее, мне пришлось употребить термины - сократическая точка, метафизическая матрица - так
ведь? Без них я не мог бы говорить об этой простой вещи, а с другой стороны, я говорил именно об очень простой вещи.)
Как показывает нам прустовский душевный опыт, авторами жизни - особенно там, где речь идет о конституции субъекта
нашего романа в качестве социального существа, то есть существа, живущего с другими людьми, локоть к локтю
соприкасающегося с ними, и, более того, существа, которое (и это есть существо этого романа) никогда не может сказать,
что оно единственно, само, единолично является автором своей жизни, - авторами моей жизни являются также и другие
люди. И еще - напоминаю вам высказывание Валери, который говорил, что не весь человек есть в человеке. Человек не дан
целиком им самим - некоторые его части уходят куда-то, в какие-то пространства, в скрытые измерения. И такого рода
душевный опыт, зафиксированный в романе Пруста, показывает нам, что отрыв от дела или от замысла в сократической точке
необходимо диктуется еще и тем, что в том устройстве мира, которое я описывал, есть следующий закон. Закон, что в мире
нет - французы сказали бы l'ave nement - становления смысла. Нет нашей возможности переносить на будущую прогрессию
сложение смысла, который post factum санкционировал бы или освящал бы наши действия сейчас, здесь, в этой точке. И в
этом смысле структура нашей душевной жизни находится вне времени. Основные философские понятия, относящиеся к
человеческим душевным явлениям, - вневременные. В том числе такое понятие, как мораль. И это связано с тем, что я
говорил о Деле ("Дело" с большой буквы) и о замысле. Вообразите себе такой моральный акт, который связан с тем, что я
включен в некую социальную систему, имеющую своей целью какие-то миростроительные цели. Скажем, строится светлое
будущее, - а всякое строительство есть акт во времени. Парадокс состоит в том, что человеческие моральные явления и
наши состояния в качестве духовных человеческих состояний не могут строиться так же, как строится это действие. В
каком смысле слова? - я не могу сказать, что то, что я делаю сейчас, будет моральным или аморальным в зависимости от
того, что удастся социальному механизму построить через 50 лет. И это не зависит от мои
х пожеланий, просто структура, или, как скажет философ, онтология, мира устроена так, что если я употребляю термин
"мораль", то я не могу употреблять его как термин - временной. Ведь предполагается, что совершится какая-то
прогрессия: действие индивида A присоединится к действию индивида B, продукт действия индивида C присоединится к
первым двум, продукт действия индивида Д присоединится к первым трем и т.д. - и эта суммация как бы обратным светом
покажет, что, поскольку я участвовал в строительстве общественного Дела, я поступал морально сейчас. Но это
невозможно, исключено самим строением мира. Применение термина "мораль" или "аморальность" осмысленно, только если я
выделяю область вневременных и тем самым абсолютных явлений. Поэтому фраза: "морально то, что служит строительству
коммунизма или социализма", с философской точки зрения и с точки зрения душевного или духовного реального опыта,
проделанного сотнями людей, - бессмысленна, ее невозможно построить так, чтобы она соответствовала бы элементарным
требованиям рациональности и грамотности терминов. Строение нашей душевной и исторической жизни исключает
осмысленность такого рода, слова или фразообразования.
То, что я сейчас говорю, есть иллюстрация способа мысли об определенных вещах. И в том числе, конечно, есть
иллюстрация гигиены нашей моральной жизни. За вынесение сора из своей души приходится платить - нужно работать, думать
надо, не спешить, задерживаться, подвешивать акты. Быть в точке недеяния. Такой же условной фразой я говорил -
фактически чисто стилистически, а не содержательно, - что мы не можем употреблять термин "мораль", если не имеем в
виду некоторые вневременные акты, то есть акты, не имеющие временного складывания или временной прогрессии,- не
суммирующиеся акты, короче говоря, так? И тем самым я демонстрировал стиль - в каком смысле слова? Например, в связи
со страданием я могу сказать, что одной из первых философских фраз, - философской по упакованному в ней или скрытому в
ней складу мышления, - является фраза Будды: "Не думайте о том, конечен или бесконечен мир, причинен он или
беспричинен, а думайте о том, что все есть страдание". Такая фраза имеет в виду не эмпирический факт, что мы страдаем,
а то, что надо исходить из принятого и неразрешимого страдания, которое и есть точка недеяния и труда страдания, мы
там ничего не можем заметить, никто вместо нас ничего не сможет сделать и т.д. - да? И главное - мы не должны
разрешать страдания какими-либо эмпирическими действиями. Скажем, в ответ на пощечину давать пощечину... Ведь когда
подставляют вторую щеку, то имеется в виду глубокая душевная истина, состоящая в том, что, если ты ответил пощечиной,
тем самым то, о чем ты должен был подумать и над чем должен был потрудиться, ушло, потому что разрешилось действием.
По этой же причине, скажем, рекомендуется любить врага своего. Опять, повторяю, это не есть эмпирическая истина,
диктующая нам поступки (поступки отсюда не вытекают), а есть истина душевной жизни, говорящая о том, что нужно сказать
врагу спасибо, потому что он позволяет мне заглянуть в себя и увидеть из меня самого вырастающие тени, над которыми
можно властвовать, которые можно обижать, которые можно угнетать, потому что меня как такового
, без теней, вырастающих из меня, нельзя угнетать, надо мной нельзя властвовать; властвовать можно над тем, что из
меня самого вырастает. И поэтому иногда можно сказать спасибо врагу за агрессивный акт и любить его. То, что я сейчас
говорил, есть стилистические предупреждения о способе речи. Мы имеем дело с особой категорией истин, которые я назвал
духовными истинами и которые не есть эмпирические рекомендации, рецепты. Я не говорю вам, что, когда вам дадут
пощечину, подставьте вторую щеку, не говорю вам - любите врага своего, в смысле эмпирической рекомендации или рецепта.
Значит, мы убедились в том, что существует какой-то другой язык, и хотя он употребляет те же слова, что и наш обычный
предметный язык, но говорит он этими словами что-то другое. И чтобы понимать, что он говорит, нужно, следовательно,
знать грамматику этого языка. И вот многое из того, что я говорю, говорится на этом языке. В том числе и социальные
примеры, которые я привожу. Из них, повторяю, не вытекает никаких рекомендаций, а вытекает что-то другое, относящееся
к определенному разряду истин, прихождение к чему не зависит от нашей сообразительности или от нашего ума. Зависит,
во-первых, от труда, от терпения и, во-вторых, от того, повезет ли нам и окажемся ли мы в том, что я назвал
"метафизической матрицей". То есть услышим ли мы голос, обращенный только к нам и налагающий на нас обязанности только
перед ним, а не перед друзьями, родственниками и тем более не перед социальным Делом, или Замыслом истории, которому
мы должны были служить и быть тем самым инструментом осуществления Замысла истории в нашей жизни.
Роман Пруста - роман-запись испытания. И принцип, в отличие от Замысла и Дела, - только со мной. То есть в мире
принимается любой механизм "только со мной", если он предполагает, что я в нем что-то держу на своих плечах, на свой
собственный страх и риск и в испытании. И это "только со мной" есть одновременно и правило понятности мира. Целые
куски истории, крупные социальные и исторические события, явления можно понимать согласно этому принципу, -
реконструируя, восстанавливая степень этого "только со мной" или его отсутствие. В данном случае, как в математике
случается, наличие состояния или отсутствие состояния - и то и другое - есть состояние (сейчас я в первый раз,
по-моему, говорю сложную вещь, которая очень абстрактна). То есть в складывании наших судеб и линий истории
несделанное играет такую же роль - продуктивно в отрицательном смысле - как и сделанное. Например, я могу утверждать:
то, что грузины не сели в парусные лодки, то, что они не были мореходами, то есть не были - "чего-то не сделали", -
есть вещь, посредством которой можно объяснить форму, которую приняла последующая грузинская история. Есть какие-то
роковые необратимые действия или недействия, которые определяют историю. Вот чего-то грузины не сделали десять веков
тому назад, - скажем, связка: Грузия, Черное море и мореходство и т.д., - что-то несделанное. И посмотрите, как много
этим можно объяснить. И поэтому я сказал, что в каком-то смысле состояния, - скажем, я включен в мир на свой
собственный страх и риск, совмещен с метафизической матрицей в сократической точке, то есть вышел на голос, услышал
его, - это состояние определенного рода, да? - живое состояние, тем самым оживляющее все другое, да? или - не вышел, -
так вот, несделанное или не-состояние тоже есть состояние, в смысле чего-то, играющего роль в этой структуре мира. И,
значит, когда я говорил, выявив путем приложения правила "только со мной", что люди в Грузии десять веков тому назад
что-то должны были сделать на свой собственный страх и риск, не имея заранее ни гарантий успеха, н
и смысла того, что они делают, потому что смысл только по ходу дела выясняется и т.д., и они этого не сделали, - я
ведь беру этот пример не просто как правило душевной жизни, а как правило понимания истории. То есть, подумав об этом,
я могу понимать события. И в этом смысле философы говорят о правилах интеллигибельности. Значит, что-то является
нашими предметами, объектами: сократические точки, душевные состояния, в которых мы, держа своим усилием какие-то
явления в мире, движемся, и одновременно это - события, это - объективные явления, которые я могу понимать.
ЛЕКЦИЯ 27
Подходя к социальным явлениям, мы имеем дело с некоторыми неделимыми движениями. Что значит - неделимость движений?
Начнем с того, что есть феномен неделимости всего того, что предпринимается с пафосом. Роман Пруста наглядно
показывает это во всех пунктах, где встречаются страсти человеческие и где страстные взгляды пересекаются. Везде там
ясно только одно, что человеческие пафосы, то есть желающие структуры, или структуры, нагруженные силой желания, -
пафосами они называются по той простой причине, что интенсивность желания никогда не объяснима свойствами или
характером предмета желания, пафос всегда избыточен по отношению к своему предмету (любовь явно избыточна по отношению
к своему предмету: я пояснял вам уже неоднократно, что из качеств возлюбленной нельзя вывести интенсивность пафоса
любви), - так вот, пафосы избыточны. Ну, хорошо, так не только это видно, видно еще и то, что есть феномен неделимости
всего того, что предпринимается с пафосом. Это происходит в силу очень простого закона, и пояснение этого закона
одновременно поясняет и то, что я сказал. Ведь в чем состоит суть желаний или пафосов? Все желания или пафосы
отправляются от некоторого истинного пункта или от истинной чувствилищной точки. Пафосы или страсти слепы, как обычно
говорят, именно потому, что ясно видят, ослепительно ясно видят. В данном случае ясность - как раз ослепляющая
ясность. Не просто "слепы" в смысле заблуждений - все делается только страстью, трудно очень бесстрастно или чисто
механичечски совершать многие вещи, в том числе и злые вещи, для этого нужна страсть. И вот если есть эта страсть, то
для человека, совершающего зло, абсолютно ясна справедливость и истина, ради которой он совершает зло. Зла не
существует без того, чтобы на него не была бы переключена страсть истины. Все исходят из некой истинной точки, -
другое дело, как она трансформирована. Но она так трансформирована, что в лоб весь пафос как какое-то, казалось бы,
многосоставное явление неразделим; встречая пафос в лоб, мы его разделить не можем. Поэтому в психологи
ческой жизни существует лишь закон переключения. Вы знаете, что пафосы размываются, если удается энергию, которая
вошла в пафос, переключить на какой-нибудь другой предмет. Более того, такими пафосами являются и некоторые
психические заболевания, и очень часто проблема состоит в том, что бывает равнозначно: излечить человека от
психической болезни и тем самым убить его как живое творческое существо. Не случайно очень многие художники
инстинктивно опасались обращаться к психоанализу. Они смутно, очевидно инстинктивно, осознали опасность излечения. В
каком смысле? Лишение болезни означало бы для них лишение и того, что вошло в болезнь и через болезнь выполняется, в
том числе некоторых творческих человеческих потенций, если они переключились на болезнь. И без того, чтобы им был дан
адекватный другой предмет, на который те же самые энергии переключались бы, без этого мы просто убиваем личность.
Значит, излечение человека иногда равнозначно убиению личности. (Ну, если вы помните рассказ Чехова "Черный монах",
где человек, излечиваясь, одновременно лишается и своего уникального, человеческого, личностного облика. Это один из
примеров неделимости пафосов.) Пафосы неделимы. Неделимость связана с той абсолютностью телеологии, о которой я
говорил, и ее можно выразить следующим образом. Опять будут появляться у меня термины "средство", "рациональный
расчет", "целесообразность" и снова будет ясно, насколько неуместны эти термины в силу неделимости бытийных движений.
Это и есть то, о чем я говорил в прошлый раз: всякое понимание общества, то есть большой системы, основано на том,
понимаем ли мы сдвиг в сознании или движение в человеке. И теперь я добавляю, что такого рода движения неделимы.
Приведу пример, который пояснит, насколько неуместны все термины, относящиеся к человеческим расчетам по мотивам
целесообразности или рациональности, - потому что телеология, то есть целесообразность, настолько абсолютна, что этих
расчетов не может быть. Скажем, видя вокруг себя неполноценные существа, я могу считать, что этих людей здоро
вое, гармоничное общество должно уничтожать, устранять. И здесь как раз по нам ударяет в онтологии мира заложенная
неделимость. Дело в том, что если я на основании того, что другой человек болен, решаю, что он не должен жить в
гармоничной экономии мироздания или общества, и убиваю его, то тем самым я убиваю самого себя, то есть свое право и
даже обязанность страдать, шанс, что я сам могу оказаться несчастным, и, самое главное, самый главный шанс, что и из
этого несчастья можно извлекать и красоту, и истину. В данном случае движение поиска истины, красоты или реализации
любых человеческих целей неделимо в том смысле, что оно происходит сразу по всем точкам, и каждая из них является
неотъемлемым правом и обязанностью каждого участвующего лица. Если я начну с того, что обяжу всех быть счастливыми, то
я убиваю в том числе и себя в качестве возможного, так сказать, субъекта счастья, то есть того, кому удалось бы
достигнуть счастья. Вот здесь прикинуть цель - счастье и подыскивать к ней средства, - например, счастливое общество
не может терпеть несчастных, больных, выброшенных из жизни людей - давайте устраним их, - так вот, стоит их устранить,
как мы устраняем из самих себя, из своего общества, из своей истории то движение, которое и есть счастье, истина и
другие ценные для нас вещи, которые могут быть для нас целями (греки это прекрасно понимали, такие вещи они называли
гармониями). То, что я делаю по отношению к другим по рациональному расчету, потом неминуемо возвращается ко мне и
уничтожает меня. Повторяю - если я по рациональным соображениям какого-то человека или даже целую группу лиц объявил
социально или морально неполноценными... и непосредственно сами соображения могут показывать: например, кому нужны
цыгане? Собственно, Гитлер так и рассуждал. Давайте уничтожим их, совершенно бесполезные бродяги, по целесообразности
не соответствующие никаким благородным социальным целям, которые мы можем для себя сформулировать. Попробуйте, и тогда
вы обнаружите, сколько своих собственных потенций - как свободного и ищуще
го существа - вы уничтожите. Вот что означает неделимость.
Когда мы говорим о социальных явлениях и вообще о человеческих сообществах, субъектом которых или частью которых
является прустовский персонаж, мы должны в нашем мышлении иметь большее пространство, чем пространство, заданное
пробегом отдельной индивидуальной человеческой жизни. То есть смысл и содержание человеческой жизни, в том числе и
индивидуальной, расположены на большем пространстве, чем видимое пространство, очерченное условиями и границами
человеческой жизни. Границами нашей жизни и смерти. Значит, есть некоторое пространство точек, где вспыхивают какие-то
человеческие акты, восприятия, желания, отношения к другим. И об этом пространстве точек мы должны мыслить так: нечто,
что там есть на самом деле, что произошло, что является смыслом, - это расположено шире, чем наблюдаемые нами условия
и границы человеческой жизни. То есть наше мышление и суждения о происходящем мы не должны замыкать, ограничивать
наблюдаемыми условиями и границами человеческой жизни. Напомню вам вновь пример с поклонами герцога Германта. Конечно,
то, что происходит (тот смысл, который мы можем установить относительно поведения Германта в этот момент), не
исчерпывается границами и условиями его жизни, то есть - без рассуждения о том, что выполнено в ритуале поклона,
который завещан по аристократической традиции, без рассуждения об этом в терминах "сделанного-несделанного". Помните,
я вам говорил, что если ты не сделал, то несделанное добро не поможет и не пригодится в другой жизни. Вот почему-то
термин "другая жизнь" мы употребляем. Так вот, когда мы говорим "другая жизнь", мы имеем в виду сцепления, которые
совершаются помимо ограниченных рамок человеческой жизни, имея в виду тем самым, что термин "судьба" шире, чем
наблюдаемый - отдельный - отрезок человеческой жизни. Как видите, рассказывая вам об этом, я ведь не пользуюсь
термином "бессмертие души", не пользуюсь термином "возвышения и усовершенствования человека в потустороннем мире",
хотя вы прекрасно понимаете (и поэтому я сейчас это говорю): то содержание, которое вошло в эти
термины, достойно того, чтобы быть продуманным в других терминах. То есть какие-то действительные явления, охваченные
человеческим переживанием, в той мере, в какой человек исторически отдавал себе отчет о самом себе, охвачены терминами
"бессмертие души" и т.д. и т.д., которые могут быть при предметном их употреблении (прямом, буквальном употреблении)
совершенно бессмысленными, хотя у них есть определенный смысл (тот, который я пытаюсь совершенно в других терминах
вытащить). Смысл, который содержит что-то о нас, то есть содержит какую-то истину, говорящую о том, каковы мы и что с
нами случается.
ЛЕКЦИЯ 28
Я процитирую странный стишок Блока, который как бы говорит нам что-то прямо о Сване. Вы помните любовь Свана и то,
как любовь Свана к Одетт наложила отпечаток на возможные формы любви, которые наш герой может испытывать; форма любви
Свана мигрировала в душу Марселя в виде возможной для него любви. Но Марсель не полностью совпадает с нашим автором.
Пруст через Марселя проделывает опыт трансформации своих собственных переживаний и становления существом, которое
освобождается от этой формы любви, в том числе освобождается и от бреда интерпретаций. Собственно, любовь Свана
излагается как путь освобождения возможной любви Пруста. "Пленница" и "Беглянка" писались фактически после того как
был написан конец романа, когда в личной жизни Пруста развивалась, драматически весьма, его любовь с такими же
обстоятельствами бегства, как бегство Альбертины, с таким же обстоятельством мысли о покупках дорогих предметов, как в
случае с Альбертиной, - речь шла реально о покупке аэроплана. В это время Пруст был влюблен в Агостинелли, своего
секретаря, который тоже был существом бегства для Пруста, l'e tre de fuite, а вы знаете, что мы любим существа,
убегающие от нас. Бегство есть проявление спонтанности самого этого существа как отличного от нас, и Агостинелли хотел
быть не секретарем, а хотел, при всей своей, может быть, любви к Прусту, быть летчиком. И Пруст готов был и здесь на
убегающего накинуть какую-то петлю владения - подарить самолет, чтобы владеть тем предметом, на котором тот хотел бы
от него улететь. Потом Агостинелли исчезает и погибает в авиакатастрофе. И Пруст своим движением в пространстве письма
себя выворачивал; он с ужасом описывал, как страшны мы в любви. В любви к Агостинелли он пугался своего собственного
лика - и пересоздавал его - лика человека, который любит - в смысле - желает владеть. И эпизод любви Свана остался в
рамках психически заданных наших пробегов, которые состоят из психических ассоциаций, из бесконечности интерпретаций,
из растроганности по отношению к самому себе, дорогому, из эгоизмом напичка
нных мыслей о других, которые тебе кажутся мыслями о других, а в действительности являются просто проявлением твоего
эгоизма. (Держите в голове всю ту картину, которую я сейчас предварительно вам нарисовал; мне приходится все время
ходить кругами, чтобы сделать точно понятными те небольшие вещи, которые я хочу вам сказать. Они могут казаться
незаметными, хотя именно за ними стоит то крупное, для видения чего нам бывает нужен телескоп, который приближает к
нам нечто кажущееся малым просто потому, что находится на большом расстоянии от нас, в данном случае на большом
ментальном или на большом душевном расстоянии от нас.)
И вот - наш разочарованный сноб, дилетант, не ставший ни художником, ни любовь свою не реализовавший, потом умирающий
от рака Сван. Такой стих у Блока:
И у тех, кто не знал, что прошедшее есть,
Что грядущего ночь не пуста, -
Затуманила сердце усталость и месть,
Отвращенье скривило уста...
По каким-то законам, описанным мною, происходит событие нашей жизни, описуемое потом типологически,
характерологически, эстетически. "И у тех, кто не знал, что прошедшее есть..." - Сван не узнал, "что прошедшее есть",
он в беге находился, и все оставалось для него непонятным, нереконструированным, в том числе и он сам. И "грядущая
ночь" для него была пуста, потому что для него то, что завтра случилось бы, было бы непонятно, не стало бы частью
бесконечного смысла, который есть и сегодня. Повторяю, если я понял, что то, чего я не мог предсказать сегодня,
случится завтра, то это есть часть того, что я понимаю сегодня. В этом смысле будущее не пусто - оно уже есть. И когда
оно есть, то я жив как понимающее существо. Непустота будущего, тем самым как бы его забегание в настоящее, уже
существование, есть условие, что я в следующий момент времени - живой, а не мертвый, не тот, который в зеркале видит
себя в виде господинчика с усами и даже предмет своей любви аннигилирует. И интересно, что у этого человека, сердце
которого "затуманила усталость и месть", "отвращенье скривило уста", то есть в котором нет мироприятия, нет такого
видения мира, в котором ты в настоящем видишь, способен увидеть вечное, и тогда у тебя есть будущее, в котором ты жив,
не просто будущее, а то, которое - ты, в котором ты жив, - так вот, у Свана происходит та же самая графика, что и в
случае Марселя (холмы Парижа, банковские билеты, Сен-Лу, пишущий телеграмму, сам Марсель, дающий деньги тетушке, и
никогда нет Альбертины), - никогда нет реальности того, что есть на самом деле и что осталось непонятным и
нерасшифрованным - настолько, что просто уже аннигилировало со мной: исчезли и "я", и предмет, который нужно было
понять. И вот у Свана такая серия бесконечного бега есть серия ассоциаций с искусством; он бесконечно размножает
непонятное в ассоциациях лица Одетт то с образами женщин на полотнах Боттичелли, то еще на каких-нибудь других
полотнах итальянских мастеров. И появляется такая растроганная умиленность человека, переживающего свою любовь воз
вышенно в виде образов, - ну что может быть выше образов Боттичелли, если ты в образе женщины Боттичелли переживаешь
Одетт? А в действительности это просто психологические ассоцианизмы, действующие по своей собственной логике,
совершенно независимо от глубины и содержательности чувств самого Свана. А как мы размножаем? Ведь те существа,
которые бегут за убегающими от них существами в этой бесконечности по сенсибилизированным точкам пространства, - они
ведь ничего не делают, а только интерпретируют. Даже любовь у них - бред интерпретаций. Мы тоже ведь очень часто
ничего не делаем, а только интерпретируем. То, что я описал в виде происходящего на этих примерах, происходит и с
нами, когда мы с умным видом читаем газету между строк. Мы ведь все время интерпретируем, мы ведь не пониманием
занимаемся, мы бесконечно интерпретируем знаки, и наша, так сказать, словесно-культурная или гражданская жизнь есть
бред интерпретаций. Может быть и другая, оборотная сторона. Ведь, смотрите, что делал Сван: он как бы амплифицировал
себя и непонятное, он аккомодировал страдание, не прожил его до конца, а стал с ним жить, как живут с нелюбимой. Если
вы помните, роман его с Одетт кончается тем, что он женится на ней, но уже ее не любит. Он с ней живет, так и не
исполнив в самом себе того таланта или того качества, которое искало реализацию через любовь к Одетт. Мы ведь через
любовь к другим сами с собой воссоединяемся в расширенном виде. А Сван это непонятное амплифицировал в других, как в
пустых резонаторах. Ведь "я ", то, которое видит себя только в зеркале, - оно ведь пустой резонатор проходящих или
бесконечно дефилирующих через эту пустоту предметов (предметы резонировали в нем). И наши мысли о других очень часто
являются размножением "непонятого нами" в этих других, которые есть лишь пустые резонаторы наших дефилирующих мыслей,
наших состояний. В случае Свана пустой резонатор - живопись Боттичелли. Не сама по себе с ее духовными смыслами и
живописными смыслами - лишь резонатор для сцепившихся в своем беге самодовольных ассоциаций
Свана. И можно захотеть, конечно, смерти, устать - "затуманила сердце усталость и месть, отвращенье скривило уста"
(Блок другими словами говорит то же самое) - мы находимся перед лицом неохватной бесконечности, утомившись в беге (как
осел тянется за пучком сена, подвешенным перед его носом, никогда не может его ухватить, устал, и лучше уж умереть). И
вот оборотной стороной этого дела является бред интерпретаций, который является как бы продуктом аннигиляции: когда
нет ни тебя - как понимающего, ни другого - как предмета понимания,- они вместе как бы взрывом уничтожили себя.
ЛЕКЦИЯ 29
Известны психологические опыты, когда человека сажали так, чтобы он не мог отвести взгляда (это важное условие) от
экрана телевизора, по которому пускались в полном беспорядке такие пятна, которые никакой упорядоченной структурой в
принципе не обладают. И эта попытка - а попытка была, поскольку взгляд нельзя было отвести, - придать смысл тому, что
в принципе не имеет смысла (просто в самих этих опытах верифицировалось и было зафиксировано), приводила к распаду
высших этажей сознания, организованных и упорядоченных образований сознания. В это поле разрушения начинали вторгаться
галлюцинации, бредовые представления и т.д. То же самое, скажем, обнаруживается, если человека поместить в условия
сенсорной изоляции (такие опыты делаются в связи с космическими исследованиями) и подавать ему вне какой-либо разумной
или привычной для него связи какие-то раздражители. Поскольку они подаются вне каких-либо привычных связей (переведу
на свой язык) - вне экрана, то, будучи в принципе непонятными, не поддающимися пониманию (и в то же время к ним
предъявляется требование со стороны человека - понять их), они облекаются в то, что феноменологи назвали бы
"выполняющими видениями" или галлюцинациями (но особого рода). Короче говоря, из-под разрушающихся верхних этажей
сознания фонтанируют какие-то другие слои сознания. Я употребил термин "выполняющие видения", - скажем, во сне мне
снится Тбилиси, но не в "реальном" (в кавычках) его виде, - здесь ведь реальность есть то, что я вижу, имея экран, а
когда я сплю, этого экрана нет, сон мой есть одновременно сон сознания, и я могу увидеть этот город, получить
конфигурацию домов, улиц - не так, как они есть физически, а так, чтобы они своей материальной конфигурацией
непосредственно выполняли бы смысл, который я вкладываю в этот город. Смысл, лежащий в моем подсознании, в не
выраженных, внешне или языково, частях моей психики. Допустим, есть смысл города, связанный с неприятными ощущениями,
и я увижу определенным образом искривленные дома, находящиеся друг с другом совсем не в тех связях,
в которых они находятся реально, а в каких-то странных гримасных нагромождениях. Это значит, что я вижу не предметы,
а вижу выполнение смыслов, мне самому неизвестных и заложенных в моем собственном сознании. Так и в тех галлюцинациях,
которые видит человек в состоянии сенсорной изоляции, когда отрывочные, дискретные возбуждения подаются ему
экспериментатором, - скажем, он погружен (в состоянии невесомости) в водяную ванну и при этом полностью изолировано
его тело от соприкосновения с водой. И вот нарушенность всех нормальных путей приводит к тому, что он начинает реально
видеть такие предметы, которые в действительности являются не предметами, а выполнениями в подсознании заложенных
смыслов.
Уильям Блейк, гениальный поэт, так сказать, концептуальный поэт, которого интересовала не столько красота
поэтического выражения, сколько высота и глубина истин, выражаемых на поэтическом языке (хотя язык его поэзии в высшей
степени музыкален и поэтичен, если такой тавтологией можно выразится), - в таких случаях употреблял один термин,
который я возьму как метафору. Он говорил, что должна быть проведена линия, твердая линия, отчерчивающая нечто от
всего другого, в том числе тебя самого от всего другого. И эта линия, как говорил Блейк, везде, во всех своих прямых
отрезках или в своих искривлениях, не сравнима ни с какой другой (неподразделима в терминах сравнения). Эта метафора
появилась у Блейка именно потому, что он, будучи человеком, способным переварить любой хаос окружающего мира и
воссоздавать его на своих собственных условиях так, чтобы, как говорил Декарт, собрать самого себя и твердо идти по
жизни, - обладая классической душой, Блейк ужасно не любил всего облачного, всего бесформенного. И если мы заглянем в
себя, то поймем, что мы сжимаем в объятиях облака под видом, скажем, возлюбленной или возлюбленного, или под видом
врага, предмета ненависти и агрессии; мы даже пытаемся стоять на облаках. И вот клубятся все время облака получувств,
полупониманий каких-то неудачных животных, даже не животных, а недоживотных, - если под мыслями и состояниями понимать
органические существа, живые существа, которые могут быть удачными, а могут быть неудачными. И пока мы пытаемся обнять
облако или стоять на нем - в эго время одним мгновением, в один миг уже складывается другой мир. Я говорил вам, что мы
не должны представлять себе складывание наших судеб как нечто такое, что требует последовательного, большого времени и
что идет из какой-то одной точки, - согласно тому, что желание и стремление имеют дело всегда с чем-то, что - уже и во
всем своем сплетении, - вот мы должны допустить такой мир: он эмпирически для нас делает вещи более понятными. Помните
я вам говорил: весь мир становится невозможным, непонятным, если мы п
редставим себе, что существует какой-то центр опыта и из этого центра, согласно затрачиваемому времени, всегда
достаточно большому, прослеживаемыми путями распространяется опыт (в данном случае я имею в виду опыт определенного
бытия) нашего распада и хаоса, когда мы сами не существуем и предметы наши не существуют. И тогда мы обнаруживаем
странную вещь: совершенно не нуждаясь ни в наличии центра распространения, ни в реальных путях культурной передачи, ни
во времени, - в одно мгновение на Кубе - тот же мир, во Вьетнаме - тот же мир, в Корее - тот же мир. Каким образом?
Сегодня вы что-то имеете в Москве, завтра что-то произошло в городе, который теперь называется Хошимин (тоже
интересные гримасы слов, названий), и там в тот же день выходит газета, такая же, как и в Москве (не потому что этому
учили), и так же требует интерпретации, как та, которая выходила в Москве. И там есть человек, который будет
бесконечно читать между строк, для которого реальность снова будет приобретать фантастические формы массовых истерик
или массового психоза, будь то летающие тарелки или вражеское окружение, и на светлом острове, окруженном мраком, мы
только и думаем о каких-то дьяволах, затаившихся в окружающей нас мгле и что-то относительно нас замышляющих. А
реальности на нас плевать, - в мире, в реальном мире, нет никаких намерений по отношению к нам самим. Реально
происходят только автономные явления. Так же, как цветок цветет не для того, чтобы радовать нас или огорчать, так и
социальные события, движения других людей в окружающем нас пространстве происходят не для того, чтобы нам было хорошо
или плохо, - они происходят. Сознание, которое я называл незрелым, называл сознанием незрелой нации, в принципе не
может принять такой мир, потому что идея мира, в котором нет никаких намерений по отношению к нам, требует мужских
качеств, требует мужества, доблести, собранности или - проведения линии. В такого рода ситуациях возможны крайности,
но не я первый приду к крайностям из-за ощущения в каких-то мелочах вещей более крупных. Я сейчас
вам приведу маленький пример, который является примером того, что люди в мелочах могут видеть что-то крупное и
приходить к каким-то крайностям, явно противоречащим каким то фактам, последующим нашим знаниям, но в то же время мы
должны (и для этого служит пример) относится всегда cum grano salis, со щепоткой соли, ко всем заблуждениям, ко всем
великим заблуждениям, скажем так, и не слишком придираться. Блейк в живописи признавал только работы, сделанные в
стиле Дюрера, не любил никаких размазанных линий, не признавал живописи, которая лепит свой предмет цветовыми пятнами.
Для него существование в живописи пятен, неопределенных форм, отсутствие четкой линии было символом душевного
состояния человека, который находится в состоянии пара и облака, и поэтому ему соответствует такого рода живопись
(конечно, здесь есть вкусовое преувеличение, но нам важна причина такого заблуждения, а не факт указания на
заблуждение). Например, Блейк настолько любил твердые линии, что подозрительно относился даже к ньютоновским флюксиям
(флюксии - это непрерывное движение к бесконечно малому; флюксия по определению не может быть четкой, очерченной
геометрической формой), и говорил, что англичане дошли до того состояния, что, вместо того чтобы каждый себя четко
выделял бы и очерчивал бы линией, им нравятся ньютоновские флюксии, и тогда ньютоновские флюксии есть отражения их
душ.
Так вот, в этом есть смысл, - интуитивно вам будет понятно, если я скажу так: если человек настойчиво и твердо и
постоянно говорит, что нет души, то можно сказать только одно, и это будет абсолютно правильно: раз ты так говоришь и
так в этом уверен, значит, у тебя ее нет. Конечно, как философ я могу перевести то, что я только что сказал, в
довольно абстрактные термины, назвать - различительным сознанием или различительным знанием. (Буддисты, например,
считали, что знание есть нечто выделяющее человека в его бытии, - если я считаю себя рабом и животным по отношению к
Богу, то я - раб и животное, если я считаю себя Богом, то я - Бог. То есть - как ты понимаешь, так ты и есть. Конечно,
это не относится к всякому пониманию, а только к определенному.) Я довольно часто предъявлял претензии к Блоку и к
Достоевскому. И такая требовательность, если ее утрировать, является требовательностью пигмеев и писцов, которые
всегда требуют, чтобы все было правильно написано. А такой правильности у великих ощущений или у великих мыслей не
бывает. И писцы не понимают, что момент записи мысли или состояния не равен моменту самой мысли, моменту ее рождения.
Не равен момент рождения тому моменту, когда это рождение нужно записать, а записываем мы его вместе со всем
остальным, в том числе и вместе с самим собой, то есть эмпирическим конкретным человеком. А рождающий мысли во мне -
это другой человек, не тот, который есть "я" эмпирически. Записывает реальный человек, каким он смог быть, а мыслил
человек возможный. Мыслила пустота, не имеющая конкретных человеческих очертаний; мыслил возможный человек, который
еще должен был бы стать самим собой или стать кем-то в лоне или в пространстве написанного. У одних - разрыв или
расстояние между реальным человеком и возможным человеком может быть минимальным, вплоть до полного стирания реального
человека, хотя бы в тексте. В прустовском тексте максимально отсутствует Пруст как конкретный субъект прустовской
биографии. А у других - расстояние между реальным человеком, эмпирическим человеком, биогр
афическим человеком и возможным человеком в нем же может быть больше. У Блока, например, - возможный человек в нем
производил гениальные вещи, гениальные видения, и тем не менее в записи этих гениальных видений не устранен и
продолжает существовать эмпирический, биографический Блок - непреобразованный и непреосуществленный. У Достоевского
такая дистанция максимально уменьшена, почти что отсутствует в тексте (в романах) и очень велика в его публицистике.
Когда он начинает мыслить и излагать систематически свои собственные состояния как художника и как мыслящего в тексте,
а не отдельно, тогда вы получаете фантастическую бредовую систему особой божественной призванности или особой
религиозной миссии русского народа, вы получаете панслависта и имперского националиста и т.д. Но то, что я сказал, в
смысле характера наших собственных претензий к такого рода явлениям истории (претензий к Достоевскому, или претензий к
Блоку, или к кому угодно), то, конечно же, такого рода явления, содержащие внутри себя неминуемое различие между
материальным человеком (назовем его так), то есть куском мяса и психики, и возможным человеком, - такие явления
требуют от нас великодушия, нашей способности вместить их в себя, понять их исток и согласиться с тем, что - и на
Солнце могут быть пятна - у этих явлений могут быть недостатки.
ЛЕКЦИЯ 30
Тема всего завершающего цикла лекций по Прусту высказана Уильямом Блейком; вслушайтесь, простая мысль - человеческий
пафос и одновременно мысль, касающаяся устройства мира.
Скажи, кем зиждется забытая до срока мысль?
И где живет былая радость и минувшая любовь?
Когда они вернутся к нам, и сгинет мрак забвенья,
И я смогу перенести сквозь время и пространство
И облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и горе.
Это стихотворение дает нам поэтическую ясность всех тех вещей, которые мы пытались выяснить другими средствами.
Действительно, все, что Пруст называет "утраченным временем", "воспоминанием", "любовью", "ревностью к самому себе" и
т.д., - все это есть попытка ответить на вопрос: каким образом я просыпаюсь в качестве "я"? Переверните: где я был, до
того как проснулся? Где пребывает тот, который, несомненно, просыпается в качестве самого себя? Мы-то живем и считаем,
что раз мы проснулись, это есть мы. А если подумать, это не само собой разумеется. А где был тот, который спал, но
проснулся в качестве самого себя? или шире: где пребывает забытая до срока мысль? Действительно, мысль высказана
где-то в пространстве - мы ведь пространственно смотрим на мысль, раздался звук мысли, она может быть понята сейчас
же, а может быть понята через 100 лет или через месяц, - где она была в это время? Вы знаете, что история происходила
квазициклически, и то, чем были греки, мы узнали в эпоху Возрождения (это и было возрождением античности). Но
возникает простой вопрос: греки что-то натворили, наговорили и надумали, потом мы это узнали, - а где это было, пока
мы узнали? Ведь если была бы такая непрерывность, в которой контакт нагляден, не возникла бы проблема: где была мысль,
так, чтобы вспомнилась именно такой, какой она была. Мы вспомнили Платона, вспомнили Аристотеля, Декарт в XVII веке
вспомнил античную математику - где она была? Все наши проблемы, которые я анализирую в связи с Прустом, все время
излагались мною так, что везде имплицировано предположение существования некоторого поля-континуума, в котором - а не
в наших головах - существуют какие-то вещи. Где пребывает былая радость и минувшая любовь? И самое главное, что
основной пафос Пруста - "где живет былая радость и минувшая любовь" или "забытая до срока мысль", - не есть вопрос
простой любознательности, отвлеченной любознательности, а есть вопрос жизни и смерти. Посредством возвращения чего-то
- мы не знаем, где оно пребывает, решается что-то в сегодняшнем дне. Скажу ина
че: возвращение тех вещей, о которых мы не знаем и должны спрашивать, где они пребывают, во-первых, оживляет что-то
вокруг нас, меняет самого человека и, во-вторых, делает живым многое из того, что вокруг него уже мертво, стало
стереотипом, стандартом, имитацией, "пленением образов" и т.д. То есть задача памяти, оказывается, состоит в оживлении
прошлого, что и есть условие сегодняшней жизни. Ведь не случайно сказано: "и облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и
горе". Представьте себе, что ваш дед в какой-то момент произнес слово, которое можно назвать полусловом, - какая-то
полуформа, обращенная к вам. И здесь происходят два события: если вы поймете или разгадаете, она оживет, а если она
оживет, что-то оживет в вас. И мы живем, очевидно, не только в тысячеглазом мире, а в миллионноглазом мире таких
полувзглядов, которые мы должны довести до полного взгляда, - наших друзей, отцов, дедов, любимых, и нелюбимых тоже,
они же есть участники меня самого - того, кто может нести "сегодняшнюю боль, и мрак, и горе", то есть они могут,
оживая, рассеивать мрак. Но вопрос: где они тем временем? И еще один момент - здесь мимоходом сказано: "и я смогу
перенестись сквозь время и пространство", - сказано, быть может, для красоты самого образа, но при этом какой-то
бывший полуобраз становится полным образом. Скажем, какое-то душевное побуждение моей матери, если держу живым и себя,
и ее, перенеслось через пространство и время. Но не только это; пространство и время - еще и потому, что нечто
движется по каким-то путям и воссоздается в живых поверх и помимо Числа - пространства и времени. Я связываю это с
проблемой бесконечности. Помните, я говорил, что человеческие существа - это существа, больные бесконечностью, и, как
говорил Пруст, нет жала более острого, чем жало бесконечности. Жало - потому что основная душевная, нравственная
проблема человека, состоящая в том, чтобы собрать себя из собственных же частиц, разбросанных в разных местах
пространства и времени, есть высвобождение себя из пропасти Числа и бесконечности. И вот - жалоба
Бодлера: "Ah! ne jamais sortir des Nombres et des Etres!" - "О, никогда не выходить из Бесконечности и Числа!" Число
- это множество безликих, неиндивидуализированных единиц. Я уже показывал вам бег в бесконечности, где мы, преследуя
образы, которыми набита наша голова, имеем вместо Альбертины бесконечность обезличенных, то есть лишенных Альбертины,
образов. Ведь Альбертина, за которую платишь деньги, - Альбертина, обезличенная; Альбертина, ради которой Сен-Лу дает
телеграмму, есть просто экземпляр - Альбертина, а не Альбертина-личность. Или - проблема несделанного, когда это
несделанное бесконечно повторяется, как непрожеванный кусок. То, что я сейчас говорю вам, в действительности есть
структура - не материальное изображение, а структура того, что мы называем Адом: миллионы смертей вместо одной, все
незавершенное, все, что делаешь и делаешь, и делаешь, заново и заново, нет конца. Значит, облегчение "сегодняшней
боли" в какой-то связи с тем, что называется былым и минувшим и что где-то пребывает, развеяние мрака связано у нас с
каким-то отношением к бесконечности и к Числу - множественности идентичного, похожего, то есть неживого. А все живое -
индивидуально.
Вернусь к тому, с чего я начал - тема впечатления. Тема, которая сделала одинаковыми, казалось бы, совершенно разные
акты - акты жизни и акт чтения книги. Впечатление - которое Пруст называет "вечным впечатлением" и в котором мы
спрашивали: где пребывает забытая до срока мысль? "где живет былая радость и минувшая любовь?", и откуда их надо себе
вернуть. Что такое впечатление, я уже многократно вам объяснял, но снова вернусь, может быть, несколько с иной
стороны. Впечатлением называется такое восприятие, в котором я задаюсь вопросом: как мне определиться самому, где я
стою, что со мной происходит на самом деле, что на самом деле я чувствую? Есть такие восприятия, которые
самодостаточны, или - акт восприятия разрешает сам себя. А есть такая категория восприятий, которые, кроме своего
содержания, содержат в себе вопрос о нас самих - воспринимающих. Где мы находимся в качестве воспринимающих, что с
нами происходит, какое место я занимаю, что на самом деле испытываю? О чем свидетельствует мое переживание или
восприятие, переведем так. Скажем, я могу разозлиться на человека, и злоба в этом смысле сама себя исчерпывает - факт
злобы содержит в себе ответ о причине злобы. А я могу иное впечатление иметь от злобы, а именно: о чем свидетельствует
то, что я злюсь? Опять, повинуясь своей мании расширять круг ассоциаций, - в восточной философии, особенно в
буддистской философии, было очень странное, абсолютно непонятное определение, даже не определение, просто номинация
сознания: они называли сознание свидетелем. То есть я сознаю не злобу и предмет, вызвавший злобу, а сознание у меня
есть тогда, когда есть вопрос: о чем свидетельствует мое состояние? И вот если мы четко примем такую категорию
восприятий, то мы многое поймем из самих себя разрешающих впечатлений (в данном случае из текста Пруста). Но повторяю:
о чем свидетельствует - связано с вопросом (частично он фигурирует и в цитате из Блейка) таким, что то, что происходит
и что мы воспринимаем сейчас, в каком-то смысле (а этим смыслом будет прежде всего интересоваться фил
ософ или метафизик - Пруст) происходит не сейчас и не здесь.
Я уже приводил афоризм Пруста: "Car aucun etre ne veut livrer son a me". "Никто не может отдать свою душу". Никто не
выдает на обозрение свою душу. Почему? Потому что у вас есть какие-то тайны? Скажем, тайные события, тайные любовницы,
незаконные дети и тысячи других бытовых тайн, которые могут быть у каждого человека и которые, конечно, мы не хотим
сообщать другим? Да нет, не это имеется в виду. Мы не можем "отдать свою душу", потому что мы сами ее до конца не
знаем. То, что называется душой, мы имеем в момент - уникальный момент ее договаривания, доведения, мы еще сами что-то
должны сделать, сами еще не зная, и, конечно, это мы никому не отдадим, и об этом мы молчим. Но дай Бог, чтобы было о
чем молчать. Очень часто, к сожалению, мы молчим не потому, что есть о чем молчать, а просто потому, что ничего нет.
Так что теперь вы понимаете, что когда фигура молчания появляется в философии (особенно в восточной философии), то,
конечно, имеется в виду частично то, о чем я сейчас говорил, а не то, что мы понимаем под "молчанием" в обычном
бытовом смысле слова.
Сейчас я приведу вам один простой пример, чтобы мы поняли, о чем идет речь. В диалогах Платона есть такое место: идет
разговор о природе государства, и собеседник спрашивает Сократа - о каком государстве ты говоришь? Поскольку ты перед
этим сказал, что я имею в виду не греческое государство, а имею в виду мою родину в моих словах. Что же ты имеешь в
виду? Не имеешь ли ты в виду ту родину или то государство - не то, в котором ты реально живешь, а то, которое
возникает в твоем разговоре? Повторяю, та родина, или то государство, которое возникает и существует, пока ты говоришь
и когда ты говоришь. Реальностью Пруст называет такую жизнь, которая существует внутри и посредством непрерывного
письма, - не в буквальном смысле этого слова, конечно, а в смысле текста сознания. Я несколько раз разными путями
пытался определить, что такое текст сознания, текст вообще, имея в виду некоторое топологическое устройство
содержательности сознания, - движения, внутри которого индуцируются реальные события и состояния. Ту реальность,
которая так индуцируется, Платон называет "моей родиной". Та, что в разговоре существует. И если добавить еще
"непрерывность" к этому разговору, то в этой непрерывности будет происходить соединение - как в реальности - между
силами, а не в повседневной жизни, в которой действует поток, который разбрасывает все та же бесконечность, устремляет
все в хаос, потому что делает все похожим одно на другое. Скажем, Одетт совпадет со своим образом, похожи они будут,
сотрется разница. Идет размножение инертных вещей, которые не оживляются, не восстанавливаются - хаос. Значит,
противостоящим хаосу является что-то, что мы теперь поймали как образ непрерывного письма или непрерывного написания и
одновременно - то же самое - утопический образ возможного человека. Или - заменю другим термином - неизвестная родина.
В самом начале я определял всю топографию романа Пруста следующим образом: есть сторона Германтов и есть сторона
Мезеглиз, и вот мы движемся в них. Но в действительности есть еще одна сторона, и перечисленны
е мною стороны являются как бы концентриками той стороны, которая тоже является героем романа, - сторона
неизвестного. (И поэтому лучше переводить, конечно, "В стороне Свана", и это, кстати, больше соответствует
французскому названию, потому что в французском названии "Du co te de chez Swann" отсутствует оттенок направления,
движения.) Так вот, - "В стороне неизвестного", то есть утопоса. Утопос - не как нечто, что есть где-то, а здесь есть
наш мир. Как возможный человек пронизывает нас вертикально здесь, в этой жизни, так и "неизвестная родина" пронизывает
наши родины здесь, в этой жизни, а не где-то там, отделенная от этой жизни, от этой родины, например, нашей смертью
(мы умрем и переселимся с крылышками в какую-то неизвестную, благостную родину). Такое представление Чаадаев в свое
время называл "философией гробовщика", имея в виду, что нас от той жизни отделяет не лопата гробовщика, - в каждом дне
нашей жизни есть та жизнь, и задача состоит в том, чтобы эту жизнь, то есть жизнь неподлинную, уничтожить в этой
жизни, - вот о чем идет речь. И вот мы снова приходим к реальности, к утопосу и получаем красивую прустовскую фразу,
которую он относит к художнику, а я отнесу ее к философу, к гражданину, то есть ко всякому человеку как человеческому
лицу. А лицо не может не содержать в себе элементов философии, элементов гражданственности, героических элементов - в
каждом человеке есть эта субстанция. Пруст говорил, что художник является гражданином неизвестной страны. Мы часто
слышим, что Толстой любил Россию, - как будто есть Россия, есть Толстой, и Толстой, ну, спасибо ему, любил Россию. Или
Важа Пшавела - патриот Грузии; значит, есть Грузия, есть Важа Пшавела. Беда в том, что нет такой проблемы у художника.
Во-первых, не Грузия его родина, во-вторых, Важа Пшавела и есть Грузия, то есть возможная Грузия, и у него нет никакой
проблемы любить еще какую-то Грузию и быть ее патриотом. А мы автоматически поддаемся патриотической демагогии, у
которой есть свои задачи и цели, вполне понятные задачи государственного управле
ния, но они никакого отношения к тому, как устроена наша духовная и душевная жизнь, не имеют, поэтому нам нужно
всегда находить места, где мы должны цезарево отдавать Цезарю, а богово Богу. Для этого, как вы понимаете, Цезаря не
отменяют, просто Цезарю отдают цезарево, а Богу богово. Для этого их нужно различить в самих себе, в том числе и в
вопросах патриотизма.
ЛЕКЦИЯ 31
Для начала я хочу напомнить вам мысль, которая неоднократно высказывалась Прустом и в моем пересказе будет звучать
так: самые великие, значительные, видные и блестящие события в истории на самом деле состоят из тех же элементов, из
которых состоят наши темные и скромные жизни. Это и есть основная сквозная мысль. И еще одно, что мне нужно для темы
человеческого со-общения, - у Пруста буквально все растет из того, что он называет впечатлением и к чему он постоянно
прилагает эпитет "вечное". Впечатление - удар мира по нам встречей с человеком, с крупным событием или с маленьким
человеком, с совсем маленьким кусочком боярышника, или с совсем маленьким пирожным, не важно, я ведь предупредил, что
элементы даже самых больших событий - те же самые, что и элементы наших темных и скромных жизней, с которыми мы
разбираемся в наших личных, незаметных и ненужных вещах. Итак, впечатление содержит в себе нечто истинное относительно
мира, во-первых, и во-вторых, - требующее разгадки чего-то, что не разрешено восприятием (не завершилось актом
восприятия, названия), но содержит вечность в том смысле, что развитие этого впечатления путем вариаций занимает такое
большое пространство, что оно заслуживает названия "вечного настоящего". То, что философы называют sub specie
aeternitatis; они это громкозвучное латинское выражение применяю к философии, говоря, что философия все рассматривает
под знаком вечности. Обычно это выражение понимается чисто предметно: якобы есть какие-то предметы, которые длятся
вечно, и философ рассматривает мир под знаком этих предметов. Но таких предметов нет. Речь идет о другом, когда
употребляется термин "под знаком вечности" или "вечное настоящее". Обратите внимание, что, когда вы живете, а жизнь
ваша есть "усилие во времени", то это "усилие во времени" движется и организовано вокруг того, что вы пытаетесь
реализовать себя, - а реализуете вы себя под странным знаком тех же самых проблем, которые стояли перед каким-то
человеком X две тысячи лет тому назад. Вы ведь спрашиваете о том, насколько полна или непо
лна ваша жизнь, насколько она вами собрана или не собрана, насколько вы контролируете то, что с вами происходит, или
не контролируете. Таким образом, я выявляю определенный тип проблем, и эти проблемы отличаются тем, что они вечно
решаются. Мы заново в своей жизни все время решаем и решаем их, то есть связки этих проблем, их содержание находятся в
том, что называется "вечным настоящим". Вот тебе и sub specie aeternitatis, ничего слишком сложного здесь нет. Короче
говоря, цели и задачи жизни всегда одни и те же по отношению к нам. Они, очевидно, одни и те же и в более
фундаментальном смысле, потому что раз они одни и те же по отношению к нашим скромным и темным жизням, то, значит,
имеют смысл и для больших событий. И тем самым вечное впечатление, содержащее в себе такого рода проблемы, содержит в
себе и знак моего призвания, того, что Пруст называет "призванием", - что слышу я и что я своим усилием могу
раскрутить, размотать, развернуть.
Значит, промелькнуло у нас слово "впечатление", но промелькнуло оно у нас так, что мы вывели его на какой-то очень
важный для нас уровень. Прошлый раз я говорил вам, что мы воспринимаем что-то из других людей, из общения с другими
людьми - не прямо, а через образ. Но вот сейчас я вывел впечатление на тот уровень, где образ есть условие того, что я
могу что-то взять из впечатления или из другого человека. Мы жизнь свою выстраиваем таким образом - вопреки ее логике
и тому, что она нам говорит шепотом, - чтобы сохранялся образ уважения к самому себе. Часто мы не видим истинного
положения дела, потому что оно нарушило бы образ самого себя, в котором я уважаю себя как очень доброго человека, а
помыслить правду предполагало бы зло подумать о чем-то, а я добрый и уважаю себя в той мере, в какой я продолжаю быть
добрым и не допускаю плохих мыслей в голову, и я не вижу того, что у меня перед носом, - почему? Не потому, что я
глупый или умный, а потому что должен держаться и воспроизводиться такой образ самого себя, чтобы я мог жить в мире с
самим собой. То есть - самотождественность - я сам, каким я себя уважаю и с каким могу сожительствовать, в том числе,
например, могу успокоить ревность к самому себе. Я говорил вам, что мы в действительности ревнуем не других, мы
ревнуем самих себя. Так эта ревность, это "чудовище с зелеными глазами", как ни странно, очень легко успокаивается
нами в рамках и в терминах этого нерушимого самообраза, который любой ценой держится. Например, ревность успокаивается
- вот я ревную, а ревность означает, что если я ревную, я должен до конца пройти по пути сомнения и проверить, истинно
или несправедливо мое подозрение; но я могу сказать себе, что сейчас мне слишком больно, вот когда мне будет немножко
менее больно, - тогда; а когда мне не будет больно, я и любить не буду и мне неинтересно будет даже узнать,
справедливо было мое подозрение или несправедливо. Следовательно, сохранение образа самого себя помешало мне
остановиться в страдании и пройти путь, в конце которого я изменился бы и впустил
бы в себя, в свое сознание, истину. Наш Марсель нежен - это тоже входит в самообраз Марселя, и он хочет себя таким,
чтобы он мог себя уважать и жить в мире с самим собой, таким воспитанным, культивированным, нежным человеком (нежные
чувства мы очень ценим, они все на высокой ступеньке нравственных и психологических градаций у нас стоят). Но,
повторяю, нежность оказалась невозможной без Альбертины. Напоминаю вам ситуацию - нежность, во-первых, есть часть
образа или часть образа самотождественности, подлежащей сохранению, во-вторых, мы полюбили Альбертину, потому что
через нее реализуется наша нежность. Но, полюбив Альбертину, мы оказались в такой ситуации, что ценимое нами чувство,
ценимое нами состояние оказывается невозможным без Альбертины. То есть ее отношение к нам, ее любовь к нам, ее
верность по отношению к нам становятся условием того, чтобы это чувство в нас было, - мы нежны, когда есть Альбертина.
А с другой стороны, нежность вообще есть часть нашего самообраза. То есть истина - и меня самого в этом чувстве
нежности и Альбертины - расщеплена: часть этой истины - на экране самотождественности, на том экране, который
позволяет мне жить в мире, в котором есть Альбертина, в котором я могу воспринимать ее красоту, потому что, если бы не
было бы этого экрана, я бы и не видел в ней красивой женщины, она попала бы для меня в пространство безразличных
событий или явлений. Но на этом же экране Альбертина есть часть того, как я сам себя и мир понимаю в терминах
отношения к образу самого себя, то есть в терминах самотождественности, которая, как мы знаем, может и закрывать
реальность (мешать что-то увидеть, воспринять, почувствовать и т.д.).
Значит, часть истинного положения дела, истинного содержания отношений с Альбертиной, то есть с другим человеком, -
на экране самотождественности, а другая часть - где-то в глубинах и в темноте. Условно назовем вторую часть, которая
ушла в темноту, "запаздывающей". Сейчас я коротко поясню, что я имею в виду. Эта тема в других выражениях уже мелькала
у нас: в любой данный момент мы осознаем себя или просыпаемся - уподобим акт сознания себя акту просыпания: мы были с
закрытыми глазами... открыли и осознали, - так вот, когда мы осознали, уже очень многое случилось, уже очень многое
сцепилось, завязалось позади нас, но посылает какие-то сигналы, с которыми мы встречаемся (как бы из-за нашей спины
впереди нас посылает что-то). Или: мы запаздываем, и в каждый данный момент мы - другие по отношению к самим себе, мы
знаем, что скорость желания больше, чем скорость нашего взгляда, нашими желаниями уже осеменен весь мир, в том числе и
те его части, которые мы вовсе не осознали, не осмыслили, но там уже поселились семена нашего желания. В прошлом они
есть, а в прошлом есть многое, что еще не случилось, хотя это, казалось бы, парадоксально. Например, не случилось
того, что нами не было понято в прошлом, - не случилось, потому что не было понято, и укрылось, ассоциировавшись с
какими-то предметами. Я говорил вам о вазах, расставленных вдоль наших путей, в которые укладываются все эти вещи...
То же самое пирожное, которым я вам уже надоел, - ведь почему оно есть хранитель чего-то? Да потому что то, что
случилось, тогда не было понято. И в этом смысле вещи являются хранителями прошлого; они являются хранителями такого
прошлого, которого никогда не было. И вот часть истины относительно Марселя и Альбертины - на экране
самотождественности, а другая часть - в этом запаздывающем и тайном прорастании, или в тайном мире. И здесь у нас беда
- мы никогда в принципе не можем восстановить той части, которая не попала на экран, не можем восстановить ее
описанием и наблюдением. Через описание, повторяю, в нас ничего не входит, даже если э
ти описания сообщаются нам не просто предметами, которые мы наблюдали бы, а сообщаются нам другими людьми, которые
учат нас, - в нас то, чему они нас учат, не входит, пока мы сами этого не породим. Мы истинно знаем только такие
истины, которые открыли мы сами, хотя можем открыть то же самое, что уже известно - словесно известно. Есть очень
интересные загадки нашей сознательной жизни, - например, самое незнаемое в нашей жизни есть смерть. Смерть нельзя
знать, так ведь? Кроме того, мы никогда не можем знать, когда мы умрем. Допустим, что в каком-то роде медитативного
или йогического опыта, как угодно его назовите, я сумел достичь острого сознания смерти, своей смерти. Узнал. Что я
узнал? Значение понятия "смерть"? В таком случае я узнал то же самое, что известно в слове "смерть", но я узнал не
это. Я вам приводил пример из психоанализа: случайно наблюденный или воображенный половой акт между родителями. Став
взрослым, ребенок узнает значение этого акта. Так вот, я спрашиваю вас: когда он узнает, будучи взрослым, значение
акта, узнает ли он то, что он испытал тогда, когда наблюдал? Он не это узнает вовсе, и то, что он узнает, никогда не
будет ответом на то, что происходило тогда, когда он наблюдал или воображал этот половой акт; там речь шла о чем-то
другом. Точно также и в смерти - когда мы узнаем, то мы узнаем не понятие "смерть" и не слово "смерть", хотя то, что
мы узнаем, мы выразим этим словом или этим понятием, и оно будет похоже на все то, что знают другие в том смысле, что
знают значение этих слов; но речь идет не об этом. Вот с такого рода явлениями мы сталкиваемся в той области, в
которой мы движемся. Значит, эта область дает нам основное различие в отношениях с людьми, дает один тип отношения -
назовем его вебральным отношением. Я понимаю другого человека и общаюсь с ним в том смысле, что я понимаю смысл и
значение слов или жестов, мимики, ко мне обращенных. Это поддается описанию. Но ведь я сказал, что кое-что не
поддается именно описанию. Что же здесь не поддается описанию? - общение с другим человеком
как органом моего развития, как невебральным воссозданием во мне того, что испытано в другом человеке, и
размножение, то есть наращивание этого состояния. Мысль - достаточно всеобщая, хотя тоже труднопонятная, - состоит в
том, что в действительности понять то, что говорит другой человек, можно, только если сам можешь эту мысль подумать и
родить, и варьировать ее так, чтобы не терялась ее своеобычность, чтобы она оставалась сама собой, но ты ее
варьируешь. Так вот, в случае такого невебрального воссоздания в себе того, что испытано другим, - возьмем такой образ
- мы попадаем как бы в некоторое спиральное время, или на какую-то спираль, по которой происходит рост, обогащение
состояний, или их развитие, которое оказывается при этом средством нашего собственного развития. И вместо той пустоты
- когда мы бежим, как осел за пучком сена, привязанным к нашему носу, и где все время - призрак вечного возвращения
одного и того же, - мы оказываемся в спиральном времени, в котором происходит обогащение, наращивание мысли,
состояния, чувства и т.д. И по сути дела, не только Марсель, конечно, может любить только такую женщину, которая
содержит тайну, все мы таковы, и, конечно, он болен не женщиной, не Альбертиной, а болен бесконечностью, как мы все
больны бесконечностью. То есть для нас действительно ценным является желание, которое не умирает в акте
удовлетворения, которое воспроизводит причины своего собственного появления (а это - круг) - и расширяет - спиральным
временем, или временем, которое я называл спиралью (его можно назвать гиперболическим временем, как угодно). Мы
получили сейчас сопоставление двух важных вещей: с одной стороны, мы имеем какое-то движение с обогащением, с ростом
самого состояния, а это фундаментальное свойство вообще духовной жизни, фундаментальное свойство сознания или вообще
сознательной жизни (машина, например, не может расходовать свои силы таким образом, а человек может - расходуя -
увеличивать). И рядом с этим же - какой-то процесс хаоса и распада, где все время совершаются и нагромождаются
акты рождения каких-то явлений, которые не прибавляются, не наращиваются больше и, я подчеркиваю, размывают всякую
понятность или интеллигибельность форм.
ЛЕКЦИЯ 32
Кант в свое время говорил: "Душа, полная чувств, есть величайшее совершенство". У вас есть представление о Канте как
о холодном рационалисте, который рассудком и логикой убивал все живое и прочее, и прочее; у Блока даже есть, если вы
помните, образ пугающего Канта (можно понять, почему женственным русским поэтам такая фигура, как Кант, могла казаться
пугающей). Не Кант, а Кантище - страшное, сгорбленное и навевающее смертельный холод существо спрятано за ширмой,
откуда на все живое бросается тень этого существа. Нелепость, конечно, но вы знаете уже, что вся история культуры
соткана из сочетаний нелепостей с ясными мыслями, так что это не последняя нелепость, еще будет много таких
нелепостей. И вот этот сухарь - Кант - в действительности был человеком чудовищной и тончайшей впечатлительности,
настолько тонкой, что ему пришлось, чтобы жить в этом мире, наложить на себя какую-то дисциплину, иначе, если он
отдавался бы на волю своей чувствительности или восприимчивости, она разорвала бы его на части; к тому же он и
физически был рожден скорее для смерти, чем для жизни. Так вот, Кант говорит: "Душа", а в скобках - "не речь" -
безобидные скобки, так? Я объяснял проблему различия между вербальным и невербальным существованием чего-то. Есть
мысль - невербально испытанная, а есть ее словесная калька, эквивалент, который похож на нее; я говорил вам, что люди
очень часто описывают познание (в жизни не познав ничего) и говорят, что есть чувственный этап познания, потом
логический этап познания и т.д., и т.д., и по этим описаниям видишь, что здесь нарушено декартовское правило: если
хочешь знать, что такое сомнение и мысль, нужно самому сомневаться и мыслить, самому мыслить; но вот "самому мыслить"
я никак передать вам не могу, потому что это тоже ведь слова. Значит - "Душа (не речь), полная чувств, есть величайшее
совершенство в мире". Ведь не случайно здесь употребление слова "совершенство" - полное присутствие перед лицом
предметов чувств, и оно не само собой разумеется, потому что не предметы чувств есть причина наших чу
вств, хотя в наших чувствах мы переживаем именно предметы чувств; но, оказывается, чтобы чувством присутствовать,
мыслью присутствовать, любовью присутствовать, волнением присутствовать, - выполняются какие-то условия. И вот о
длении этого в следующий момент идет речь (не моментов силлогизма, когда я говорю о мысли): присутствие волнением,
присутствие мыслью, в котором я в следующий момент тождественен внутренней связи всей мысли, всего чувства, всей
природы волнения. Это, кстати говоря, похоже на проблему понимания. В каком смысле? Дело в том, что в понимании
действует простой закон: если мы что-либо понимаем, то мы понимаем все. Такое вот отвлеченное философское утверждение.
Скажем, если я хоть одно слово понимаю, как артикулированное слово, как осмысленную форму, а не просто побуждение
выражения, то я располагаю всем языком. Повторяю: я располагаю всем языком, если я понимаю хоть одно слово как
осмысленную форму. В признание этого отвлеченного факта почти что постулативно упирались многие исследователи с разных
сторон; куда ты ни пойдешь, ты упрешься и этот факт и ты должен его принять. И - мы сейчас это говорим о волнении, о
любви, о мысли и о чем угодно - тогда то, что я называл смертью, есть в действительности парабола, или символ встречи
неизвестного объекта, или нового, которого не искали, то есть всего того, чего нельзя вызвать, нельзя составить,
нельзя увидеть из данных. Лицо можно только встретить и узнать. Известно, что Ньютон увидел закон тяготения в падающем
яблоке. Он встретился с яблоком и узнал закон тяготения. Дело в том, что Ньютон не искал яблока, - скажем, мы
пользуемся связью мыслей, чтобы посредством этой связи мыслей выйти в каком-то направлении на то, что мы ищем, - ясно,
что здесь произошло нечто иное. Повторяю: Ньютон не искал яблока... так же как Марсель не искал цветка боярышника, не
искал плиты мостовой. То есть то, что называется новым знанием или новым объектом, есть в данном случае что-то, с чем
мы встретились как с неизвестным в том смысле, что это есть что-то, в направлении чег
о мы не идем и не должны идти, чтобы это случилось, и с чем мы можем только встретиться извне. И вот об этом
состоянии, которое будет в следующий момент, в момент узнавания, при условии полного твоего присутствия, - тогда ты
узнаешь. Потому что яблоко ведь падало миллионы лет, и никто в нем не прочитал закона тяготения; Ньютон просто
присутствовал при этом падении в полной связи своего состояния, и поэтому он прочитал в падающем яблоке парафраз
всеобщего тяготения, связывающего все тела одинаково, будь то малые тела на Земле, будь то большие планеты и звезды в
небе. Значит, здесь под мыслью мы имеем то, чего нельзя вызвать, составить, получить из данных, но что можно иметь
лишь совмещенно с собой в следующий момент времени, с собой перевоссозданным, измененным, преобразованным, вновь
рожденным - в чем? - в мысли, в идее. Не я рождаю идею, а я как мыслящий рождаюсь в идее. Не тот, который до этого
преднамеренным взглядом поводил вокруг себя, - в преднамеренном нашем взгляде уже запечатан известный нам мир, а из
известного никогда, ни при какой комбинации нельзя получить неизвестное, - так вот, не тот "я", который поводил
преднамеренным взглядом, содержащим в себе известный и классифицированный мир с расставленными номенклатурами, а вновь
рождающийся, или, если угодно, вторым рождением рождающийся "я". (Как ни странно, у меня снова промелькнул религиозный
символ второго рождения в применении, казалось бы, совершенно к другой вещи, но это лишь говорит о том, что наши
символы есть символы того, как в действительности устроена наша душевная и сознательная жизнь, и вовсе не есть просто
то, что фигурирует в религиозном культе.)
Я неоднократно говорил, что вера по определению есть вера во что-то такое, что невозможно без этой веры и что только
силой этой веры может существовать. В том числе это относится к тому, что можно - раз мы сняли социальные и
психологические определенности "я" - назвать "возможным человеком"; человеком, который есть не это, не это, не то, не
то, а всегда возможный человек. И возможный человек есть горизонт того, что могут существовать реальные люди, реальные
институции, реальные предметы, потому что если бы не существовало этой пустоты возможного человека (а это - пустота,
потому что она не имеет определений), то все, что родилось бы определенным образом, и если ничего другого не
существовало бы, в том числе и потенции возможного человека, то есть пустоты, то все, что родилось, давно бы умерло. А
мы имеем дело как раз с парадоксальной областью, где новое всегда ново; ново оно, конечно, как потенция, как зерно
большего. Я определял мысль как возможность больших мыслей, сознание как возможность большего сознания. Мы ведь
анализируем некоторые свойства живых форм, а они парадоксальны. Так вот, вера есть отличительный знак или
предопределение, или предназначение того возможного человека, которого я должен высвободить в самом себе. Вера - знак
того, без чего возможный человек никогда не вынырнет на поверхность и в мире не будет тогда живого и нового. Ведь
поймите, что мы окружены предметами и предметными институциями, которые очерчивают вокруг нас и в нас мир того, что
возможно, необходимо, что дозволено, что известно на опыте; известно, что можно так, а не иначе. На опыте мы знаем,
что нельзя совершить какие-то поступки, потому что мир устроен так, что в нем именно эти поступки запрещены и
совершение их повлечет за собой наказание, мы знаем, что в мире есть сила, а мы слабы, и знаем на опыте, что с
сильными мира сего вступать в конфликт нельзя. Повторяю, мы имеем мир, в котором расчерчено возможное, допустимое,
дозволенное, необходимое, что можно сделать, а чего нельзя; в том числе ясно, что нельзя нарушить законы тя
готения, нельзя взять и взлететь, нельзя пройтись по воде. И это есть глубокое непонимание сути дела, сути устройства
человеческого существа: известное высказывание "верую, ибо абсурдно", или "верую, ибо невозможно" (можно так
варьировать, ближе к нашим делам) считается, так сказать, ярким выражением обскурантизма, мракобесия и прочее, и
прочее; никакого отношение оно к мракобесию не имеет, а имеет отношение к существу самого феномена веры и
человеческого убеждения, которое состоит в том, что верить можно только в то, что нуждается в моей вере и без этой
веры быть не могло бы. А то, что может быть само собой, по налаженным механизмам и законам, не нуждается в моей вере,
и, соответственно, веры не могло бы быть в устройстве нашей душевной жизни. Мы только что выявили чистый феномен веры.
Когда философы употребляют абстракцию "чистый", они имеют в виду именно такой способ рассуждения: чистая воля есть то
(в применении к чему-то), что может держаться только на этой воле и помимо нее не имеет никакого налаженного
механизма, чтобы осуществиться само собой, без моей воли. Участие воли в такого рода механизмах есть иллюзия, там воля
не выступает в собственном виде; так же как вера - по отношению к предметам, которые в действительности вовсе не
нуждаются в этой вере, - есть чисто психологическая иллюзия внесения нами наших психологических состояний, из которых
они (предметы) должны быть устранены философской абстракцией, или эстетической абстракцией, которой пользуется Пруст.
И вот, пользуясь ею, он в таких случаях говорит: экспериментальная вера. Вера, которая создает то, что может быть
только с верой и что не вытекает ни из каких в знании известных законов мира, знакомых образов, состояний, и эта
экспериментальная вера представляет собой как бы экспериментально представленный способ бытия посредством мысли,
содержащейся в вере. Я бы назвал - личностно-бытийный эксперимент, или опыт мысли как бытия.
ЛЕКЦИЯ 33
Пруст ставит перед собой загадку социальных отношений, то есть того, каковы люди - реально - во взаимоотношениях
друг с другом и со мной, и все время к этому его ведет вещь, о которой я говорил вам неоднократно, а сейчас напомню
цитатой: "...истина не обязательно должна быть высказана словами, чтобы быть явленной, и ее более надежным образом
можно ухватить, не ожидая слов и даже никоим образом не считаясь со словами, в тысяче внешних знаков, даже в некоторых
невидимых феноменах, которые в мире характеров подобны тому, что в физическом мире является атмосферическим
изменением". В физическом мире мы ощутили неуловимое изменение воздуха, и более надежно, чем слова, мы можем ухватить
это во внешних признаках, то есть в вещественных симптомах. Потому что в обмолвках Шарлю узнает Марсель, что тот не
мужчина; но обмолвки ведь не являются словами, обмолвки ведь не есть рассудочно и волей и сознанием контролируемое и
мне передаваемое сообщение, - это как раз то, чего мне не хотят передать, то, чего не было в голове сообщающего в виде
ясной ментальной картины, для которой он подыскал бы словесное выражение и мне передал бы. (Значит, обмолвки - это то
же самое, что вещи, то же самое, что атмосферное давление, Громадная категория духовных явлений берется Прустом на
уровне совершенно вещественном, лишенном внутри себя сознательно намеренного и волей контролируемого сообщения.) Как
раз это были бы слова, на которые полагаться не нужно; и чаще всего Пруст говорит, что он был идиотом всю свою жизнь,
что ожидал, что истина есть нечто сообщаемое именно прямым образом - словами, и он может ее найти там, где ее скажут.
Нет, оказывается, истина всегда есть предмет и результат интерпретации того, что он называет "тысячей внешних знаков".
Так вот, люди-впечатления или люди как впечатления есть как бы разглядываемые натуральные знаки, а не человеческое
сообщение, с которым мы заранее находились бы уже в некоторой связи понимания. Почему это, собственно, нужно? Да по
одной простой причине: событие, то, что есть, не содержится в той точ
ке и в том моменте, когда я его вижу или когда оно говорится. Оказывается, то, что происходит в невидимых глубинах,
протянуто на многие точки, которые мной не охвачены; а если они мной не охвачены, я отделен от другого человека, или
отделен во мне самом от себя, или от смысла, который во мне же уже есть. У меня же есть ощущение сырости, во мне же
есть фигура Шарлю, явно женская... - это все есть во мне. И вот в связи с разглядыванием Альбертины, потом в связи с
размышлениями о страшной реальности, которую открыл ему Жюпьен в неожиданной встрече Жюпьена с Шарлю, когда они
кружатся вокруг друг друга, как кружился бы шмель вокруг цветка, - рассуждая обо всем этом, Пруст говорит: "Не так ли
это в социальных отношениях? И куда все это меня может привести... Это было секретом будущего. Но пока я убедился в
том, что невозможно прямым образом знать, любит ли Франсуаза меня или она меня ненавидит". А Франсуаза что-то такое
сказала Марселю о Жюпьене, что совершенно противоречило его представлениям об этом человеке и открывало ему страшную
реальность, но пока эта реальность непонятна, слова Франсуазы кажутся ему просто злобой и желанием обидеть, хоть
чем-то уколоть его (Марселя). Но он не поддается уколам - героическое сознание, которое остается внутри впечатления,
не спеша разрешить его удовольствием, практическим действием, в том числе злобным решением. Что такое практическое
действие? Франсуаза сказала что-то такое непонятное, и, вместо того, чтобы застыть в вызванном неприятном ощущении,
остановиться внутри него, я делаю какой-то злой вывод о Франсуазе - это и есть практическое действие. Так что мы
должны слова "практика", "мысль" принимать в совершенно особом виде: недостаточно того, что состояние, в котором я
был, разрешилось, то есть бесследно использовалось и ушло, - мне было бы полезно, для истины и для моей душевной
жизни, остановиться в нем. Например, не ответить пощечиной на пощечину.
Когда нам кажется, что мы читаем смыслы, мы просто вчитываем то, что не содержится в этих смыслах. А ведь смыслы мы
получаем, читая определенные комбинации элементов. Скажем, на песке есть некоторая комбинация, которая называется нами
"следом человека"; эта комбинация могла случайно возникнуть, ветер мог уложить песок таким образом, что нам это могло
показаться следом, но мы читаем, и следовательно, видим здесь осмысленную форму, содержащую человеческую интенцию.
Вопрос в том, что мы можем таким образом читать и чего мы не можем, и не бывали ли такие ситуации, когда мы не читаем,
а вчитываем то, чего там не содержится. Витгенштейн сказал бы, что мы не читаем того, что в картине содержится; мы
водим взглядом по рамке - раз провели, еще раз провели, и все время повторяем хождение по рамке, а того, что
содержится в самой картине, не читаем. Пруст говорит, что нет прямого знания о человеческом лице, о человеческом
существе, потому что в действительности оно не есть в той точке, где мы его видим (и не в тот момент времени), и есть
какие-то простирания в неохваченные точки, в которых мы не можем увидеть. Помните: Робинзон шел по пляжу (одно из
решающих душевных событий у человека, который знал, что он один на острове, и весь мир строился как мир Робинзона) - и
вдруг он увидел на песке след ноги; он прочитал его как след ноги и оказался прав, но ведь не всегда так бывает. И
тогда - у нас нет прямого знания - мы создаем верования с помощью слов и даже действий, которые не дают нам
действительного полного знания или дают противоречивое знание. В истории философии давно существует эта проблема, и я
приведу ее вам словами Декарта: "люди и автоматы в садах наших королей". (В те времена увлекались созданием
механических фигур, похожих на человеческие, которые делали человеческие жесты и, может быть, даже могли бы
произносить звуки, похожие на человеческие слова; эта тема называется темой духовных марионеток.) Я задаю вам простой
вопрос: чем отличается жест, который делает автомат, от жеста, который делает человек? Ведь в слу
чае автомата, если мы читаем этот жест как человеческий, мы вчитываем состояние человеческого сознания в смысл,
который якобы выражается жестом, а в действительности это чисто механический жест. Так же как след на песке мог бы
быть случайным: силой ветра, сочетанием песчинок, принявших случайную форму человеческой ноги, которая для нас есть
осмысленная форма. Перед нами стоят духовные автоматы в одном фундаментальном смысле (я его частично вводил в связи с
онтологией или укорененностью сознания в бытии): ничто в материальном составе чего-то не говорит нам о том, что там
есть смысл или значение. То есть, сравнивая духовные автоматы или духовные марионетки с человеком, я фактически
высказал следующую мысль: возьмете ли вы человека, возьмете ли вы автоматы, и поэтому, собственно, можно сделать
ошибку, возьмете ли вы то или другое, ничто из материального состава того, что вы видите, ни о чем не говорит. Я вижу
предметы глазом - они все организованы аккомодацией многочисленных частей моего зрительного аппарата, так что я вижу
их как предметы, но ни один из них не говорит о том, что я или кто-то видит их глазом (я приводил вам это
рассуждение). Если допустить, что кто-то другой может видеть в поле моего зрения находящиеся предметы, то из
наблюдения этих предметов он не может заключить, что эти предметы видны глазом. Приводя вам примеры социальных
институций, я утверждал, что институции сами по себе ни о чем не говорят, если мы уже заранее не приобщены к какому-то
внутреннему элементу, который я сейчас, метафорически, называю "глазом". Ну вот марсианин наблюдал театральное
представление, на котором люди делали жесты и говорили слова; допустим, у него есть возможность каким-то способом
соотнести положение руки человека с каким-то предметом: я показываю на стол, марсианин скоординировал стол и
определенное положение моей руки и расшифровал это как указующий жест... Все элементы театрального спектакля могут
быть поняты по естественной теории значений: знаки означают некоторые ментальные образования и предметы, тройственно
е содержание знаков, - но ничто из этого не говорит о том, что разыгрывается театр. И нет ничего такого в этом
составе элементов, из чего можно было бы заключить, что перед нами разыгрывается театр, - если у нас нет понятия
театра. Или пример с Аверроэсом: он наблюдал сцену и не мог понять, что это театр, и, соответственно, переводил слова
"трагедия" и "комедия" у Аристотеля очень смешным образом, совершенно не соответствующим делу.
Есть миллион социальных форм, которых никогда не было в нашем опыте. Отсюда следует прямо обратное, перевернутое: та
или иная социальная форма есть форма, посредством которой мы впервые можем что-то пережить. Что-то - и не можем
пережить чего-то другого. Двигаясь на поверхности пифагоровой сферы, внутрь которой уходят эти бесконечные принципы,
которых никогда не было в нашем опыте, - потому что, для того, чтобы они были в нашем опыте, мы должны были понять или
построить, создать какую-то конструкцию, в том числе, например, литературную форму, и тогда - пережить. И тогда
событие, называемое "чувство" (скажем, эстетическое), тогда событие, называемое "мысль", событие, называемое "любовь"
- случилось бы. Это относится не только к социальным формам - в мире есть тысячи бесконечных принципов любви, которых
никогда не было в нашем опыте. И следовательно, то, что есть, есть просто формы, посредством которых мы впервые можем
переживать какой-то объем действительности, и в нем могут случаться события, называемые нашим чувством, любовью. А
рядом есть такие, которые тоже случаются, потому что другие существа изобрели (из этого запаса бесконечных принципов,
которых никогда не было в опыте) принципы, и в силу этих принципов что-то вошло в опыт, что никогда в него не вошло
бы, чего мы никогда не испытали бы, если сначала не было бы этого принципа или этой формы. Именно это символизировано
в известном символе творения мира: мира нет до его создания - то, о чем мы говорим как о мире, есть то, о чем мы можем
говорить после создания мира. То есть творчество есть такой акт, только после которого впервые мы можем начать
говорить в терминах описания какого-то внешнего мира, его устройства, его законов и т.д. Это есть как бы акт вызывания
из небытия. Поэтому он символизируется как Божественный акт, то есть далее неанализируемый, принимаемый как есть или
нет, был - не был. Точно так же, как нет объекта, если нет хоть одного, действительно мыслящего о нем существа. В
каком смысле? Так здесь сказано: действительно мыслящего. Мы ведь при
выкли рассуждать о предполагаемых мыслях, о виртуальностях, а не о тех мыслях, которые реально случаются, - это
разные вещи. Так же как есть содержание опыта, и есть это же содержание - как извлеченное из опыта. Мы, к сожалению,
никогда не можем смотреть двойным взглядом, мы всегда смотрим предметным взглядом и всегда ошибаемся.
ЛЕКЦИЯ 34
Я приводил пример Аверроэса, которому мир театра чужд, у него нет понятия театра, то есть нет внутренней сообщенности
с некоторым актом, называемым "театр". Если бы у него была бы внутренняя сообщенность, то из точек, где разыгрывается
театральное представление, к нему пришли бы смыслы, которые несет театральное представление, а они не пришли. Так это
же относится вообще-то буквально ко всему. Например, живопись - есть что-то, чего мы не видим в этой живописи. Мы ведь
видим дерево в реальности и видим дерево на картине, и, видя изображенным его на картине, мы не видим - чего? - мы не
видим живописи, живописности не видим. То же самое относится и к музыке: если мы будем рассматривать звуки как
производимые каким-нибудь инструментом, то есть причинами, которые мы видим в реальности, и, с другой стороны, мы
видим их на стороне психики воспроизведенными, - мы все это видим, но мы не видим - чего? не видим музыкального
элемента, который, кстати, не зависит от того, чем производятся звуки. Мы слышим музыку, а не то, что это играет
именно скрипичная струна, производящая звуки, или натянутая струна рояля, - мы совсем не это воспринимаем: там есть
некоторая cosa mentale, которая существует как пристройка к нашей голове. Она - вещь, но в то же время вещь совершенно
умственная, стоящая вне вопроса о том, как ее произвели материальные причины. Так же как, если вы помните, вопрос о
том, почему я просыпаюсь и просыпаюсь я самим собой? Ведь нет оснований - почему, просыпаясь, из миллиона возможных
существ я ухватываюсь именно за самого себя. По одной простой причине: то "я", которое говорит, что это - "я", само
возникает после акта просыпания, так ведь? И поэтому нельзя сказать, что "я" выбрало самого себя и тем самым
проснулось. Так же как и вопрос о музыкальной или о живописной материи, cosa mentale, лежит вне вопроса о причине. Мы
не спрашиваем: что произвело звук? Наоборот - посредством музыкальной материи мы слышим, посредством живописного
элемента мы видим то, что изображается живописью, и те смыслы, которые живопись нам
несет. Абсолютно то же самое и в литературе. Есть нечто, что можно называть литературным эффектом, эффектом
литературы, который мы можем видеть, а можем не видеть. В то же время я могу сразу же завысить все это рангом и
сказать, например, следующую вещь: "В начале было Слово, и Слово было Бог". И потом Бог сотворил землю и небо. Небо у
нас здесь, на земле, если у нас есть артикуляция. Откуда она у нас есть? То же самое - спросите: откуда у нас есть
сознание? Мы не знаем. Более того, лучше понимать, что мы этого не знаем, и не пытаться вопросами о происхождении
затемневать вопрос, а просто вглядеться в само очертание... Так же как мы вглядываемся в лицо и не пытаемся узнать,
откуда оно; мы пытаемся его просто разглядеть внимательно, взяв его как данное, ничем не объяснимое, ниоткуда не
выводимое. А если мы его хорошо разглядим, то нам какие-то другие вещи становятся понятны. Например, мы можем не
выяснять, откуда жизнь как феномен, а если мы внимательно разглядели, поняли принцип жизни, то есть не вывели жизнь
откуда-то из химических субстанций, а сам принцип жизни разглядели, тогда нам понятнее явления жизни.
У Пруста эта тема артикуляции связана с очень интересной культурно-исторической темой, и сейчас я попытаюсь ее как-то
обрисовать, чтобы связать те довольно отвлеченные вещи, о которых я говорил, с культурно-исторической традицией, с
литературной традицией. Скажем так: то, что я говорил, есть прежде всего проблема существования, в том числе проблема
существования нас самих. Например, я говорю, что артикуляцией что-то вызывается из небытия, а что-то остается в
небытии - наши намерения, порывы, то, что я называл полусуществами (полуум, ахи). Если моя эмоция восторга от
какого-то эстетически прекрасного зрелища не продумана, - а для того, чтобы она, была продумана, должно быть какое-то
лоно артикуляции, - то она осталась недоноском, который заставляет меня, например, раз послушать симфонию, десять раз
послушать симфонию и, как говорит Пруст, "обжираться симфониями". Как бы раскрытый рот, в который впихиваются
музыкальные или живописные наслаждения, или любовные наслаждения, если угодно, и который не может никогда насытиться,
в том числе потому, что никогда не понимает своего собственного состояния, никогда не понимает своего собственного
переживания, никогда не извлекает из него смысла. Пруст говорил, что ему суждено было испытывать любовь, всегда
страдательно ее испытывать, и никогда не понимать ее. И поэтому бесконечно повторялась для него одна и та же ситуация.
Когда нас тащат за уши наши же собственные непрожеванные и оставшиеся в небытии переживания - у каждого свои, и у меня
есть какое-то свое непрожеванное переживание, на поводу у которого я, наверное, буду идти в жизни, пока не извлеку из
него смысла. А у Пруста было следующее, я вам рассказывал: если дама вдруг говорила ему, что она занята, или по
каким-то обстоятельствам, случайным или намеренным, не приходила на свидание, то этого было достаточно, чтобы он
смертельно влюблялся... Все, что ускользало, развязывало любовь, но не давало понимания любви. И вот если я так
различил, - артикуляция вызывает вещи из небытия, например, наши переживания - случились о
ни или не случились, и что-то остается в небытии, а там остаются недоноски, полусущества, - то, конечно, это есть
вопрос моего существования: есть я на самом деле или меня нет. И если есть только мои полупереживания, то я не
существую и мир не существует. В мире есть только поток какого-то хаоса, все время вызывающий у меня разорванные
состояния, которые нельзя соединить; так же как нельзя куски сновидения соединить одно с другим; они нагромождены друг
на друга, и ничего нельзя различить.
Я уже говорил, что в потоке жизни (в том - в котором недостаточно) слишком многое существует для нас в модусе
будущего, как того, которое мы предполагаем реально возможным - в смысле: мы знаем, например, что, если я возьму эту
трубку и опущу пальцы, она упадет. В этом же смысле в модусе будущего мы знаем о людях - это называется знанием
возможностей. Более того, эту операцию мы проделываем и умственно. Как в ревности - скажем, я сейчас здесь, и мне
очень больно; но есть только один способ: углубиться в свою боль и разобраться в ней, то есть по ниточке боли выйти к
истине или к существованию, потому что, пока я - в ревности, я не существую (вы знаете, что ревность есть
несуществование тебя самого: есть обида на другого, потому что я для него не существую). Тогда мы говорим: сейчас мне
слишком больно, вот когда мне будет не так больно, тогда я разберусь, - в другой момент, или в другом месте. В
мыслимом месте - possibilis, возможном. То есть каждый раз это - не реальные, испытанные места, а мыслимые места.
Когда мне не так будет больно - мыслимый момент будущего времени. И кстати, там ничего не случится - если я отложил, -
мое полупереживание уходит в небытие или остается в небытии. А в следующий момент может оказаться так, как я говорил,
что я Альбертину (которую ревновал) больше не люблю, и, соответственно, мне неинтересно отвечать на те вопросы,
которые я задал себе тогда, когда ревновал. Мне совершенно безразлично, где была Альбертина, и никакое расследование
вести не надо просто потому, что интерес или знание в будущем умерли вместе со смертью моей любви.
ЛЕКЦИЯ 35
Все, что истинно рождается, рождается истинно во множестве голов - во-первых, и, во-вторых, должно рождаться реально
- то, что я говорил в связи с "холостяками жизни с прокисшими чувствами". "Холостяки жизни", которых (правда, Пруст
говорит о "холостяках искусства") труд и деторождение излечили бы. В том же самом смысле, в каком Малларме говорил о
том, что мир создан для того, чтобы завершиться хорошей Книгой. И здесь я добавлю (чтобы можно было бы не только в
одном направлении тянуть мысль), что создание мира - для того, чтобы завершиться Книгой, связано также с тем
онтологическим законом, о котором я вам говорил: смысл всякого акта непроницаем до его свершения. Этот закон говорит,
что нам нужно идти, и для этого нужно иметь мускулы, и такими мускулами, конечно, являются формы. Ведь чаще всего мы
оказываемся в ситуации, когда не можем заранее сказать, что есть добро и что есть зло. Ни из какого закона не вытекает
его же существование в следующий момент времени. Вы не можете даже понятия добра составить отдельно от проявлений
добра. Для многих понятий мы можем построить идеальную реальность, отличную от существования (скажем, в математике
точки существуют идеально, они не имеют протяжения, массы и т.д. ). Понятие добра невозможно отделить от его
реальности по той простой причине, что понятие добра - как о предмете вне меня - является проявлением действия добра
во мне самом. Это ясно, что я сказал? Так вот, не только понятия не можем составить, более того, какое бы мы ни имели
идеальное представление о добре, мы посредством этого идеального понятия не можем получить характеристики никакой
конкретной ситуации - в этой конкретной ситуации добро должно заново родиться. То есть мы не можем конкретное добро
получить посредством дедукции из понятия добра. А если так, то человеку, который идет на неизведанные окраины бытия,
мы не можем сказать, где он должен остановиться, чтобы не совершить зла, и в какую сторону он должен идти. Ведь
Сократу нужно было умереть в том числе и потому, что только в момент смерти он мог что-
то узнать, что узнается только там (то, о чем заранее знать нельзя). И поэтому попробуйте схватить Сократа за руку:
стой, что же ты делаешь, это же безнравственный акт - умирать и бросать своих учеников... Так же как нельзя остановить
Христа, несущего свой крест, на котором он будет распят. По одной простой причине - в рок-опере "Iesus Christ
Superstar" есть такая фраза, в немножко историческом, но довольно выразительном пении: "I want to know my God!" - "Я
хочу знать моего Бога! " - он знает прекрасно, что только там он Его узнает.
В книжке Гайзенберга "Часть и целое" приведена беседа Гайзенберга с Планком, где хорошо видна структура, о которой я
сейчас говорил, и очень хорошо видно и то, что грех часто бывает просто автоматической, механической нашей
вовлеченностью в ситуацию, которую мы не контролируем и над которой не властны, Гайзенберг явился к Планку в сильном
душевном смятении за советом, как поступить ему в беспокоящем его случае, а именно, что он, физик, работающий в
Германии, - следовательно, на благо немецкой культуры и ради того поколения молодых физиков, которому он необходим и
которому может что-то дать, что является залогом будущей немецкой культуры и будущей немецкой мысли, - и как ему быть,
если самим фактом, что он является профессором университета, во-первых, он должен давать присягу Гитлеру, личную
присягу (там повязки, удавки были очень простые, правда, немцы всегда очень драматически это окрашивают; эта излишняя
театральность их и погубила раньше, чем им хотелось бы), - значит, должен приносить присягу, а это личный акт, и
во-вторых, даже если ты чисто формально ее принес и уже никак о ней не думаешь и никак с ней не считаешься, то тем не
менее в ежедневном административном вращении машины науки ты каждый день подписываешь официальные бумаги, которые
кончались словами "Хайль Гитлер!". Как быть? Вращаясь в этой машине, я участвую во всем этом деле, а я не хочу этого.
На что старый Планк отвечал так: я не знаю - разумно это или неразумно, но мне кажется (как вы понимаете, в силу того,
что смысл всякого акта непроницаем и смутен и устанавливается только по движению, то, может быть, и здесь мы пока
неточно судим), нельзя быть на месте и надеяться остаться без греха; есть какие-то грехи, которые надо взять на себя с
сознанием, - не с сознанием, что мы не виноваты, нет, - с сознанием, что мы виноваты, потому что все равно из-за того,
что есть Гитлер, цветы не перестали цвести, улыбки не перестали рождаться и люди не перестали влюбляться друг в друга
и сочинять стихи. И вот человек, видящий реальность и не уступающий в досто
йном мышлении, может быть с другими, хотя знает, что так не пойдет. Но есть одно условие - не продавать душу дьяволу.
Ведь у Гайзенберга был выход: считать, что он не виноват. Но, чтобы сказать себе, что ты не виноват, ты должен
придумать какую-то идею, которая совершаемый тобой грех превращает в нечто совсем безгреховное, в нечто другое. Планк
же говорил: не надейтесь и не стремитесь, после происходящего в Германии, остаться невинным, никто невинным не
останется. Это есть, так сказать, иллюстрация к формальной реальности мышления. Только тогда возникает вопрос: что
более реально - мышление, обладающее только формальной реальностью, или предметы и содержания, которые мы видим?
Боюсь, что более реальна формальность. Потому что содержания и предметы, кроме всего прочего, мы видим в терминах
предметных иллюзий. Я ведь говорил вам, что в терминах ощущений, восприятий, психологических состояний они все
неотделимы от своих причин. Переживание означает - переживать что-то с сознанием причины переживания, хотя
действительная структура и содержание переживания могут быть совсем другими, ничего общего с переживаемой причиной не
имеющими. Способность человека иметь переживания, которые он в действительности не переживает, показана и решающими
идейными течениями в XX веке - феноменологией, психоанализом, которые раскрыли нам в действительности очень сложное
устройство человеческого сознания и психики. И поэтому попытка в этот хаос человеческих представлений ввести нечто
такое, что порождается формой и только формой, в отличие от спонтанных порождений, и держать это порождаемое формой -
один из актов мужественной и достойной мысли.
Так вот, я хочу извлечь некоторые, так сказать, следствия из того, что я говорил прошлый раз: мысль наша вращалась
вокруг того, что реально, что актуально мы можем реализовать, то есть что в действительности - реально - является
событием. Я предупреждал, что мы все время находимся, как сказали бы математики, в пространстве событий - не в
пространстве вещей и предметов, а в пространстве событий. Вот мы можем сказать так - случилось мое восприятие или не
случилось. Например, я вижу танцующих девушек: мое восприятие в действительности не случилось; оно случилось тогда,
когда я узнал эротический смысл танца одной девушки с другой. Я повторяю, очень существенная вещь - ситуация, когда мы
действительно можем сказать: воспринято, пережито, испытано, помыслено. Не само собой разумеется применение этого
термина. Скажем, полумысли не являются чем-то, о чем можно сказать, что мы это помыслили; полупереживание потуг
совести не является случившейся совестью (вот это различие очень твердо нужно держать в голове) - оно не случилось.
Хотя люди могут быть полны совестливых побуждений, но события не произошло. Значит, мы говорим о том, к чему применимы
термины: "имело место событие", "реально случилось", то есть "реально воспринято", "помыслено". Поэтому вся
прустовская тема есть тема того, что можно назвать прямым опытом: что я сам действительно испытал, - не подумал, что
испытал, не вербально имитировал испытание, что мы очень часто делаем, а сам действительно испытал, и чем в
действительности является то, что я действительно испытал. И вот я связывал это с формой: формы существуют для этого.
Форма есть то, посредством чего что-то действительно случается: событие происходит, восприятие воспринимается,
переживание переживается - в смысле различения между пережитым переживанием и непережитым переживанием, хотя
психологически все переживания у нас переживаемы. Но мы ведь, повторяю, говорим не о психологии, а о жизни, "хоть
немножко жизни" в отличие от психологии. В психологии столько привидений и столько, как говорил Декарт, "авто
матов в садах королей" ... мы ведь вчитываем туда смыслы, которых там может не быть. Отсюда вытекают очень простые,
закрепляющие эту тему следствия: например, мы всегда живем так, как можем. Вот как можем жить, так и живем. Не так,
как воображаем, думаем, умозрительно себе представляем, а как можем. То есть - что мы можем, действительно, выполнить,
чтобы это было событием, - вот так и живем. И это совершенно не связано с вопросом: ложное у нас сознание при этом или
не ложное, врем мы или говорим правду. Например, если наша социальная форма такова, что у нас есть хоть какое-то
сообщество, основанное на взаимном лицемерии, то вопрос установления того, что мы лицемерим, не имеет никакого
отношения к делу, потому что мы - как можем, так и живем. Понимаете? Вот этот пункт нужно уловить. Например, если люди
могут иметь совокупную коллективную силу только посредством профсоюзных дрязг, то совершенно бессмысленно
устанавливать, что в выполнении профсоюзного ритуала кто-то притворяется, кто-то говорит неправду и т.д. Да нет,
посредством этого только они и могут быть вместе, они так умеют или так могут на самом деле. Странно, что из каких-то
совершенно, казалось бы, необязательных, чисто художественных или полупсихологических вещей мы получаем довольно
крупное следствие, что, например, мы можем понимать нашу социальную жизнь, если мы в виде постулата или исходного
правила примем,- как можем, так и живем.
ЛЕКЦИЯ 36
Вот, с чего, собственно, я хотел начать сегодня: когда мы говорим о формах для опыта и к тому же еще держим в голове
аксиому, что мир не может одноявиться (а это ведь то же самое, что сказать, что мир есть бесконечно более возможный,
чем любые изобретенные нами формы), что весь мир не может явиться одним чувствительным явлением, - и вот, если мы
держим это в голове, то мы, конечно, понимаем теперь, что в действительности то, что случилось сейчас (если изобретена
форма), как бы кристаллизует позади себя явления, процессы, предметы - в том смысле, что они становятся источником
опыта. Это как бы ретроактивная или рекуррентная причинная связь. Кристаллизация себя произошла, и она сделала
причинами то, что было перед этим, и теперь это - причины последующего. Так же как причины самоубийства Вертера
появились в мире, реально появились, после написания "Вертера". Значит, позади кристаллизуется причинная цепь. И у нас
тут имплицирован и заложен и другой взгляд на человеческое существо, на всю проблему так называемой свободы и так
называемой детерминации, или детерминизма человеческого существа и человеческих обществ. Что-то нам чудится уже
другое, что в реальности происходит несколько иначе, чем дано нам в известных оппозициях свободы - необходимости,
свободы и причины. И мы фактически пытаемся завоевать некоторый непричинный взгляд на действительность. Он, очевидно,
условно, может быть назван структурным взглядом. Нас интересуют некоторые возможности, имплицированные или свернутые в
формах, которые кристаллизуют нечто, что перед нами потом - в наглядном нашем представлении - выступает как
причинно-следственная связь или причинно-следственная последовательность. Вспомните примеры, которые я приводил: люблю
Альбертину... - потому что через любовь к Альбертине всечеловеческая и более универсальная моя потребность в нежности
реализуется, и я научился именно так (вот теперь у нас все понятия работают, в том числе - "реальной мощи"), что
реально могу, - не вообще нежность, а та, которую могу, и она связана с Альбертиной, так
? И потом оказывается, что я живу в мире, в котором я не могу иметь нежность без Альбертины. То есть тогда уже
Альбертина становится условием, причиной того, чтобы я вообще испытывал состояние нежности (хотя действительная
структура прямо обратная, как я только что говорил). И вот теперь я не могу быть в нежном состоянии без чего-то, что
делает Альбертина: без ее существования, без ее определенных поступков, без ее определенного отношения ко мне - теперь
уже так. Значит, Альбертина не есть причина любви; что-то другое кристаллизуется на Альбертине - она входит в
связанное пространство моих чувств, скажем так, в котором я прохожу какой-то путь. Пути проходятся всегда в связанном
пространстве, то есть там предметы не безразличны один другому; скажем, для меня Альбертина - "пуп земли", а для
другого - она просто обыкновенная толстощекая девушка, как выясняется по описаниям Пруста, с довольно крупной шеей
(позднее психоаналитики находили в этом элементы описания мужской шеи и прослеживали через это гомосексуальные
склонности Пруста; так это или не так, никакого значения не имеет, малоинтересные мысли, то есть мысль здесь не будет
рождать других, тысячи себе подобных).
И вот, чтобы заморочить вам голову философией, - я приводил вам мистическую фразу Спинозы вне этого контекста, просто
ученую и непонятную, а сейчас приведу другую, тоже мистическую и непонятную, но которая есть философское выражение
глубокого опыта, подобного тому, о котором я вам рассказываю в связи с Альбертиной, могу рассказывать в связи с Фурье
и т.д. Одна из последних работ Декарта (не в академическом формальном смысле) - запись беседы его с неким Бурманом,
который задавал ему вопросы (по предшествующим опубликованным работам Декарта) с просьбой разъяснения каких-то пунктов
из декартовских текстов, и Декарт разъяснял и отвечал. Сам вопрос связан с тем, как Бурман понимал декартовскую теорию
так называемого творения вечных и неизменных истин Богом; она связана с глубоким утверждением Декарта того, что в Боге
нет необходимости, что нечто истинно не потому, что Бог знает истину и по модели истины строит что-то в мире, а нечто
истинно, потому что Бог так сделал (это вам уже кое-что напоминает, наверно, из многих наших опытов в связи с
Прустом). И в связи с той довольно сложной теорией (она, кстати говоря, перекликается тайными путями, а все
действительное в истории мысли всегда идет тайными путями, перекликается, как ни странно, с совершенно неизвестным
Декарту учением восточных суфиев) - вопрос был такой у Бурмана: может ли Бог создать ненавидящее Его существо?
Повторяю: может ли Бог создать ненавидящее Его, то есть Бога, существо? Ответ Декарта - ошарашивающей гениальности;
ну, конечно, сама гениальность Декарта и вызвала этот интересный вопрос, но и ответ ослепительный: теперь уже не
может. Теперь я не могу уже быть нежным без Альбертины. (Я не буду расшифровывать Декарта, просто я привел пример
того, что абстрактные фразы имеют - и не теряют никогда - некоторый изначальный и простой жизненный смысл. И наоборот,
простой и изначальный жизненный смысл мы можем выражать только очень отвлеченными и сложными философскими фразами; не
существует другого способа выразить то, о чем я сейчас говорил.) И вот простой и
изначальный смысл тайных человеческих созвучий в душе и в сознании Пруст выражал очень сложными философскими
отвлечениями или литературными конструкциями. Почему такая сложность - перекос всех временных пластов, все перепутано,
рассказчик имени не имеет, мы не знаем, кто он, что он, и что за странная любовь такая? Все очень просто, - чтобы
раскрутить простейший жизненный смысл того, что мы испытываем под названием "любовь", оказывается, нужна такая сложная
форма. И вообще сложность литературы XX века объясняется тем, что она еще глубже пошла к некоторым простейшим вещам в
человеческой душе и в мире, к простейшим истинам о том, каковы мы сами, что мы на самом деле испытываем, и что значит
то, что мы испытываем, и что случится с нами в зависимости от того, что мы так думаем, так оцениваем то, что мы
испытываем. И вот из этой мозаики приходится складывать простую вещь: я люблю Альбертину. Оказывается, то, что нам
кажется простым и само собой переживаемым, - что Альбертина добра или красива, и поэтому я ее люблю,- все это ничего
общего не имеет с тем, что мы в действительности испытываем, и с причинами того, что мы испытываем именно то, что
испытываем. Значит, я привел примеры двух сложностей: сложность философская - фраза Декарта, казалось бы, довольно
отвлеченная (схоластическая, теологическая дискуссия о свойствах Бога) ... Да нет, - построить теорию творения вечных
истин.
Раз мы говорим о пути, то мы имеем два связанных друг с другом обстоятельства. Но я буду говорить о них раздельно.
Скажем так: тот мысленный акт, который не есть средство - внешнее и безразличное - по отношению к содержанию. Когда мы
произвольно вспоминаем что-то, память есть средство, не связанное с содержанием, которое (содержание) вспоминается
посредством этого средства. Можно вместо слова "память" взять слово "мышление". Наши мыслительные средства есть
внешние средства, сами по себе безразличные к содержанию, средства достижения истины относительно какого-то содержания
(содержания могут быть самые разные). В этом смысле мысль как внешнее средство идет путем сравнения объектов. Но мы
знаем, что путь сравнения для нас исключен, - пути несравнимы, уникальны. Так вот, такой мыслительный акт, который
втянут в само содержание и движется вместе с ним. В том числе и то мысленное средство, которое применяет Лютер
относительного самого себя. Он совершает какой-то акт мысли относительно того, что с ним происходит. Но этот акт мысли
есть одновременно и он сам, Лютер, его состояние (он не есть внешнее средство по отношению к этому состоянию), -
назовем это включением самого себя в содержание и переосознание содержания на самом себе. А именно: испытать самому,
познать самому. Познаем сами и испытываем сами - в тех случаях, когда мы сами мысленным актом включены в некоторое
движение состояния содержания и фактически на себе его переосознаем. Осознаем заново или по-новому сможем. Вот Лютер
по-новому сможет, и это состояние нахождения по отношению к какому-то содержанию он называет "не могу иначе", а пока
он не знает ничего другого. Но - на своем "не могу иначе" или "могу стоять" (это одно и то же), без каких-либо на то
оснований, - и это есть один из величайших актов человеческого достоинства. (Кстати, Кант иногда писал неуклюжие
стихи, но в них всегда содержалась одна и та же мысль. "Лишь то мы сознаем, что воспоследует в жизни. Лишь то мы
сознаем, что делать нам подобает". Это и есть сознание, но оно, не будучи ясным созн
анием, не содержит и не может дать ответа на вопрос: почему, на каком основании, что ты хочешь этим сказать?) Этот
акт есть включение самого себя и переосознание на самом себе. На своем состоянии, которое выступает как критерий
истинности любых последующих утверждений. И вот интересно, что этим включением мы как бы одновременно создаем истину и
тут же теряем ее в сознании. Оно (состояние) какими-то путями идет дальше, по каким-то своим законам. Ведь включив
себя, я вызвал некоторое состояние бытия из небытия: "здесь я стою и не могу иначе", и тут же, в моем эмпирическом
сознании, в предметном сознании, в моем психологическом сознании, в моем знаниевом сознании, я потерял это состояние.
И кстати, факт потери выражается тем следствием, что такого рода состояния я вынужден каждый раз заново завоевывать.
Их нельзя иметь раз и навсегда. Каждый раз приходится заново вводить себя в это состояние, а вот гарантии, что сможешь
это сделать, нет. И то, что приходится заново завоевывать такого рода состояние, это я называю - что мы потеряли его в
сознании (состояние далее идет каким-то своим путем, по своим законам). Теперь вы узнаете, что это включение и
одновременно потеря есть то, что я называл пифагоровым мигом, молнией впечатления, которая ударяет нас, и только на
отрезок молниеносного мига нам дана истина (или свет). И мы теряем ее в том сознании, которое испытало это, и все
эмпирические самообъяснения, что со мной происходит, уже не имеют этой очевидности. И признаком того, что они не имеют
той очевидности, какое имеет первое состояние, является то, что мы не знаем, что с нами. Мы не знаем, мы переживаем
это как внешнее овладение нами. Здесь какая-то потрясающая дуальность, лежащая в основаниях нашего сознания Кстати, я
говорил вам, что простое остается там - мы его теряем, и оно идет своими путями. Но это - не абсолютная потеря; оно
идет своими путями, и мы потом, пройдя путь, воссоединяем или возвращаем это ушедшее,- но только пройдя путь, а не
путем получения информации со стороны. (Простое остается где-то там, а н
ам суждено сложное. В том числе те философские фразы, которые я приводил.)
Еще одна интересная ситуация и реплика, которой Музиль завершает описание этой ситуации (во втором томе романа
"Человек без свойств"), - у Музиля есть рассуждение о том, что наша психология устроена наподобие линз, что у нас все
время есть и та и другая, разные, а именно: Konkav (вогнутая) и Konvex (выпуклая). Выпуклая, - так сказать, извне мы
имеем себя, а вогнутая - внутреннее. Мы уже говорили, что все время имеем выворачивание одного в другое (внутреннего и
внешнего). Если бы у нас было только внешнее, тогда внутреннее и внешнее были бы различны. А мы имеем и то и другое -
Konkav и Konvex. Двоичность - путь, слагающийся из двух полупутей. Рассмотрение объектов как внешних (данных на
поверхности выпуклости), а второй путь - внутреннее рассмотрение. Вспомните пример прустовской сырости - состояние или
событие мира. И оно же - эквивалент внутреннего состояния человека, испытавшего это извне, эквивалентно внутреннему
состоянию: архетипической или начальной форме любовного переживания нашего Марселя. Значит, мы получаем некоторое
"вывернутое", в смысле внешнего и внутреннего состояния, поскольку до этого я ввел закон максимума и минимума:
максимальное - не на каком-то расстоянии расположено от минимального, как, скажем, небо от земли, а каждый земной
момент содержит в себе земное и небесное. И вот в каждой такой точке есть выворачивание нашего внутреннего во внешнее,
и наоборот. Таковы мы, существа, когда движемся по пути. Путь слагается из двух полупутей. Скажем, на основании
каких-то данных я вывожу идеальные законы - один полупуть, и второй полупуть - я изнутри самого себя смотрю на данные.
Не от данных иду к законам,- а к данным иду. В том числе к данности Альбертины - как предмета, который мною любим.
Есть путь, в котором я иду к ней,- не принимаю как данные, чтобы иметь высокое чувство, то есть любовь или идеальное,
а наоборот, идеальное оказывается внизу и из него я смотрю на Альбертину (в том числе могу снять, например,
кристаллизацию своей любви). Это оказалось, как выражался Пруст, только необходимой фор
мой кристаллизации, а не то, что имеет ценность и обозначено знаком любви - сам предмет, называемый Альбертиной.
Значит, распредмечивание мира, снятие с него гуманистического (человеческого) облика, потому что на одном из полупутей
я обращаюсь с Альбертиной так, как если она еще не есть ставшее существо (она еще не есть человек). Это есть снятие и
культурного мира (заданной формы любви и ревности), согласно которому я переживаю свое чувство, якобы вызванное
качествами Альбертины. Итак, я снимаю предметный мир, снимаю культурный мир. Более того, здесь идет демифологизация
мира, потому что исходное состояние - эквивалент чувства сырости - дано самому мальчику (в данном случае субъекту) в
виде некоторой мифической истории собственного происхождения, которое, конечно, помечено эдиповым комплексом. Вот что
происходит с истиной, которая, по выражению Пруста, скрыта в ощущениях, - не является данным, на основании которого мы
заключаем об истине, - ощущение, в котором скрыта истина, движется по каким-то путям. И вот куда оно ушло, я называл
состоянием некоторого пространства, которое определенным образом стянуто и организовано, и следы этой организации мы
знаем. Оно организовано так, что из любой своей точки - если я двинусь - забросит меня в центр, то есть в окоем своей
истины. Пространство, в котором мы условно поместили то ушедшее, которое и истинно испыталось, и в то же время - не
имея формы - могло бы действительно испытаться и случиться в виде события, называемого испытанием.
Так описывая, я фактически говорю о том, что пифагорова точка или пифагоров миг есть сфера. Некоторая большая
область, на поверхности которой мы находимся. Почему я и называю ее сферой и говорю о движении к центру. Точки этой
сферы таковы, что из любой точки, если ты двинулся по линии, ты будешь заброшен в центр. Это пространство, во-первых,
отличается от предметного, нами наблюдаемого реального физического пространства, и, во-вторых, отличается от
логического мысленного пространства. Очень странное отличие... Пруст все время сталкивался с проблемой, что рядом с
теми вещами, которые он испытывает, существуют еще некоторые вещи, которые он ощущал, так сказать, как вербальное
покрытие. Например, метафоры могут быть искусственными или головными (с чем угодно можно сравнить, это зависит от
личной изобретательности, что только данному человеку может прийти в голову), и они всегда производят ощущение чего-то
вымученного, чисто интеллектуально-рассудочного. Пруст часто сталкивался с этой проблемой в связи с другими писателями
и описывал это так, - что есть некоторое движение описания, которое уже не есть движение самого содержания или самой
вещи, а есть движение изобретательной мысли автора, где аллегории чисто словесны, вербальны. И от этого он отличал то,
что называл развитием впечатления или развитием самой истины - движение к центру, в котором и есть развитие истины.
Вот в том пространстве, которое не есть наше ментальное пространство, где мы вербально, логическим сопоставлением
можем покрывать произвольно большие расстояния и сравнивать предметы, находящиеся на большом расстоянии друг от друга,
вводить в художественное описание аллегорию, метафоры, - Пруст говорил, что покрытие этих пространств, произвольно
больших, отделяющих предметы, сравнимых один с другим, происходит тогда, когда мы не обладаем истиной, чтобы
продолжить образ. То есть мы находимся (на моем языке) в организованном и определенным образом стянутом пространстве
состояний, для которого действует закон - из любой точки. Обратите внимание на удивите
льную, так сказать, корреспондирующую, по закону соответствий рождающуюся у Пруста точность выражения: в случае,
когда мы не смогли с любой, произвольной точки circonfe rence (поверхность сферы) спуститься в центр. И движение к
центру, в отличие от холодного движения моей сопоставляющей мысли, есть движение самого образа, рост самого образа -
он естественным образом растет и охватывает разные точки, а не я придумываю сравнения, метафоры и аллегории, которые
для хорошего слуха всегда звучат нарочито и холодно. Тем самым мы можем сказать, что в этом пространстве мы имеем дело
с некоторой конфигурацией события; то есть путь завершается конфигурацией событий, структурой которых является
некоторое синхронное соответствие или совпадение, синхронное или симультанное, - какой-то объект, который находится на
большом удалении и совершенно не связан с другим объектом, вдруг оказывается скоординированным с ним. Некоторая
конвергенция события. Очень сложная проблема - разобраться, какие действительные связи и причины там действуют. Надо
сказать, что это одна из самых актуальных проблем в биологии. Известно - в отличие от древа эволюций, которое в свое
время рисовал Дарвин, где из одного корня исходят ветви эволюций, где мы продолжаем дальше, в последовательности
изобретения форм, - и факты показывают, что столь же большое значение, если не большее, имеют процессы, называемые
конвергентными. Например, оказалось, что глаз изобретался в не связанных одна с другой точках и не один раз. И это
изобретение терялось в эволюции, потом снова изобреталось, или изобреталось одновременно в разных местах. То есть мы
имеем как бы перевернутое дерево. Думаю, что это должно вам напомнить символ мирового дерева. А это есть одна из
первых концептуальных карт устройства нашей души или нашего сознания. Мифическая или мифологическая карта, конечно.
Это вам не дивергентная эволюция Дарвина, а конвергентная, - с одновременным происхождением одного и того же события в
разных, не связанных местах.
Так вот, фактически оказалось, что мы имеем дело не с пифагоровой точкой, - целая область, сфера и мы - существа,
живущие на этой поверхности. Но у нас есть прорастания, идущие и в глубь сферы. То, что мы создали включением,
остается в сфере, - а с нашим сознанием, которое на поверхности сферы, мы это потеряли, не знаем. И соединиться могут
точки на поверхности сферы - одно состояние сознания, в котором я полуузнал, с другим состоянием сознания, в котором я
еще что-то полуузнал, - проходя пути внутри сферы, а не в движении по поверхности. Потому что движение по поверхности
есть движение собирания только информацией и знанием. А там (как мы установили, туда ничего нельзя добавить),
оказывается, есть какой-то нырок и в сферу. Тогда в сферу мы можем допускать те состояния, которые являются продуктом
пройденного пути. Пути - на котором воссоединились сами полупути. То есть воссоединились составные части некоторого
неделимого впечатления, и неделимо расположенного, тем не менее, на большой области, называемой нами сферой. И вот
появляется живое состояние как результат пути. Состояние, скажем так, некоторого тела, занимающего это пространство.
То есть мы вынуждены предполагать существование особого рода тел этого движения. И на путь этого предположения нас
толкает и тот факт, что мы установили особого рода чувствования, которые не есть чувствования какого-либо органа
чувств, а есть то, что Блейк называл расширенными и новыми чувствами. А чувствовать могут только тела. И это означает
только одно: у нас вообще исчезает среда - как отделенная от наглядно выделенного нами индивида. Мы этого разделения
(среды и индивида) уже не можем иметь, потому что до этого ввели закон пути, состоящего из двух полупутей (Konkav и
Konvex), где это внутреннее и внешнее перемешалось. То есть мы не имеем, в строгом смысле слова, индивида, отделенного
от среды некоторой непроницаемой поверхностью. (Мы таковы, так мы видим. Такое видение мы должны в себе придержать.)
Так значит, мы потеряли четкое разделение среды и человека. А это означает,
что мы должны о такого рода вещах мыслить, блокируя или придерживая традиционное различение между материей и
сознанием, душой и телом, пространственным и непространственным, внешним и внутренним и т.д. Мы должны их придерживать
- то, о чем мы рассуждаем, находится вне применимости этих различений. Я говорю, что мы должны мыслить так. (Я не могу
указать вам другого тела, чем то, которое вы видите.) Думать о некоторых свойствах нашего сознания, не принимая этих
различений. Потому что, думая об этом реальном дискретном явлении - свойствах сознания, которые я описывал на
материале Пруста, мы ничего не получим, если будем пользоваться многочисленными и многообразными терминами (мы всегда
думаем о явлении посредством терминов) и помещать их в контекст мира.
|